Его могли злобно ругать, но масштаб поэта осознали уже все. Иначе зачем было Асееву тратить столько сил и писать о «враге» целых две рецензии?..
Знакомые в Москве, включая брата Мишу и его жену, с интересом и с изумлением смотрели на Нину. С Зайцевыми она тут же подружилась — они тоже собирались в дальний путь. Но Ходасевичу и Берберовой предстояло еще вернуться в Петербург, еще попрощаться с ее родителями, которые пока ничего не знали об этой разлуке навсегда.
Нюре Ходасевич о своем отъезде за границу так и не сообщил и не простился с ней. Он относился к числу мужчин, которым легче наносить удар заочно, чем объясняться в открытую. Нюра пишет в воспоминаниях, что получила телеграмму: «Вернусь в четверг или в пятницу». 19 июня, в четверг, Ходасевич написал, что задерживается еще на несколько дней. Тем не менее (очевидно, не получив еще этого письма): «Я простояла оба утра четверга и пятницы у окна, надеясь увидеть Владю едущим на извозчике с вокзала. В пятницу за этим занятием меня застала Надя Павлович и сказала мне: „Ты напрасно ждешь, он не приедет“».
Павлович была более осведомленной, чем Нюра: в пятницу Ходасевич был уже в Петербурге, но, не заезжая в «Диск», остановился на Кирочной, в квартире художника Юрия Анненкова, недалеко от дома Берберовых. Его отъезд действительно был похож на побег…
И вот они с Берберовой в поезде, вдвоем. 22 июня. Растерянные, грустные, родители Нины стоят на перроне — они узнали об отъезде дочери в последний момент. Поезд тихо тронулся. За окном поплыли невзрачные предместья Петербурга.
Они вдвоем, и становится вдруг легко. Ходасевич показывает Нине строфы неоконченной поэмы, она пытается продолжить ее, что-то получается…
И уже в Риге начато стихотворение «Большие флаги над эстрадой…», оконченное в Берлине. Откуда взялись эти флаги, эти трубачи-пожарные, из какого давнего прошлого?
Большие флаги над эстрадой,Сидят пожарные, трубя.Закрой глаза и падай, падай,Как навзничь — в самого себя.
День, раздраженный трубным ревом,Небес надвинутую синьЗаворожи единым словом,Одним движеньем отодвинь.
И закатив глаза под веки,Движенье крови затая,Вдохни минувший сумрак некий,Утробный сумрак бытия.
Как всадник на горбах верблюда,Назад в истоме откачнись,Замри — или умри отсюда,В давно забытое родись. <…>
Или они появились сейчас, в Риге, в сквере возле вокзала, и просто отбросили «навзничь — в самого себя», туда, назад, в забытое прошлое? Или это опять все та же «Ночь, улица, фонарь, аптека» и «повторится все, как встарь»: «флаги над эстрадой», «трубы трубачей»? А прошлое уходит, ушло вместе с Россией, с паровозным дымком.
Рига — уже почти Европа.
Глава 9
«Европейская ночь»
Владислав Ходасевич, Мария Будберг, Максим Горький, Нина Берберова. Фотография М. А. Пешкова. 1925 год
И вот она — Европа. Новая жизнь. Vita nuova. Совсем другая жизнь. Все — деловые, оживленные, уверенные в себе. Чужие люди, чужой язык. Но вокруг пока — только свои. Это — как при кораблекрушении. Остатки команды выброшены на остров, и постепенно обнаруживаешь рядом то одного, то другого. Туземцы ходят вокруг и удивляются…
Пансион Крампе, где они живут, почти сплошь заселен русскими, и Берберова наблюдает эпизоды их жизни через незавешенные окна своим насмешливым глазом. В Русском клубе, в русском ресторане, в кафе «Ландграф» — одни свои. К ним каждый день приходят Андрей Белый, Муратов, Пастернак, Шкловский. Часы проходят в долгих разговорах.
Ходасевич начинает именно тогда вести, пародируя придворные обычаи, свой «Камер-фурьерский журнал», в котором отмечает все свои встречи, общения ежедневно. Ведь все это так легко забывается! А для биографа, историка литературы, да и для самого себя через несколько лет, даже простой перечень фамилий — материал неоценимый!
Пока что — эйфория от этой жизни, от ощущения свободы, от постоянных общений и чтения стихов, от того, что пока еще есть деньги. Все — словно на каникулах. Долго ли эти каникулы продлятся?
Мысли о Нюре, о ее судьбе — все время с Ходасевичем. Он пишет ей постоянно, уверяет, что все будет в их жизни лучше, легче, посылает деньги и вещи («Оказывается, выгоднее посылать вещи, а не деньги. Но никто не соглашается возить», — напишет он позже). И стихи. 6 августа 1922 года он пишет ей из Берлина — это ответ на ее первое письмо за границу:
«Анюточка, милая, дорогая, письмо твое — тяжкое, но как я рад получить его! У меня нынче праздник. Я не буду сейчас оправдываться, просить прощенья.
Надо написать много делового, в другой раз напишу еще.
Да наградит тебя Бог за то, что ты согласилась брать посылки и деньги.
<…> …Перед всеми людьми и перед самим Господом (хоть ты и говоришь, что имя Его кощунство в моих устах) я навсегда знаю одно то хорошее, что было и чем я тебе обязан. <…>
Только теперь я смогу работать, а то был в ужасном состоянии. Буду посылать что придется: деньги или посылки. <…>
Умоляю писать, письма нумеруй. <…>
Теперь примусь писать изо всех сил, у меня есть, зачем это делать».
Нюра по-прежнему ведет в России, насколько это пока удается, его литературные дела. Он посылает ей новые стихи, перевод поэмы Саула Черниховского «Свадьба Эльки».
14 сентября Ходасевич пишет Нюре из Берлина:
«Здесь ужасающий кризис вообще, а типографский в особенности. Закрываются во множестве издания… <…> Гонорары по сравнению с Россией ничтожные. За лист прозы Толстой мечтает получить по 10 тысяч (60 млн) — и никто ему этого не даст. Дают по 5, т. е. по 30 млн, т. е. вдвое меньше, чем в России. Казалось бы, это дает возможность печатать больше, но и это время кончилось. Толстый роман пристроить становится очень трудно, т. к. здешняя публика русская — сволочь, не читающая ничего — или Аверченко, Тэффи и т. п. Серьезной литературой она не интересуется. Стихов не читает никто. Мне платят по 15–20 марок за стих, т. е. от 90 до 120 тысяч на наши деньги. <…> Я продал Тяжелую лиру Гржебину. Выйдет — пришлю сейчас же, как и 3-е издание Счастливого домика.
Стихов новых пока нет».
19 октября Ходасевич поздравляет Анну с днем рожденья и пишет, что ее письмо его «озадачило»:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});