и кроватка ее стояла в моей комнате, в четырехаршинном расстоянии от моей кровати, так что я ночью могла видеть ее), легла в постель и стала читать какую-то книгу. Читая, я слышала, как стенные часы в зале пробили двенадцать часов. Я положила книгу на стоявший около меня ночной шкафик и, опершись на левый локоть, приподнялась несколько, чтоб потушить свечу. В эту минуту я ясно услыхала, как отворилась дверь из прихожей в залу и кто-то мужскими шагами вошел в нее; это было до такой степени ясно и отчетливо, что я пожалела, что успела погасить свечу, уверенная в том, что вошедший был не кто иной, как камердинер моего мужа, идущий, вероятно, доложить ему, что прислали за ним от какого-нибудь больного, как случалось весьма часто по занимаемой им тогда должности уездного врача; меня несколько удивило только то обстоятельство, что шел именно камердинер, а не моя горничная девушка, которой это было поручено в подобных случаях. Таким образом, облокотившись, слушала приближение шагов – не скорых, а медленных, к удивлению моему, – и когда они, наконец, уже были слышны в гостиной, находившейся рядом с моей спальней, с постоянно отворенными в нее на ночь дверями, и не останавливались, я окликнула: «Николай (имя камердинера), что нужно?» Ответа не последовало, а шаги продолжали приближаться и уже были совершенно недалеко от меня, за стеклянными ширмами, стоявшими за моей кроватью; тут уже, в каком-то странном смущении, я откинулась навзничь на подушки.
Перед моими глазами приходился стоявший в переднем углу комнаты образной киот с горящей перед ним лампадой всегда умышленно настолько ярко, чтобы света этого было достаточно для кормилицы, когда ей приходилось кормить и пеленать ребенка. Кормилица спала в моей же комнате за ширмами, к которым я лежала головой. При таком лампадном свете я могла ясно различить, когда входивший поравнялся с моей кроватью, по левую сторону от меня, что то был именно зять мой, А.Ф. Зенгиреев, но в совершенно необычайном для меня виде: в длинной, черной, как бы монашеской рясе, с длинными до плеч волосами и с большой окладистой бородой, каковых он никогда не носил, пока я знала его. Я хотела закрыть глаза, но уже не могла, чувствуя, что все тело мое совершенно оцепенело; я не властна была сделать ни малейшего движения, ни даже голосом позвать к себе на помощь; только слух, зрение и понимание всего, вокруг меня происходившего, сохранялись во мне вполне и сознательно – до такой степени, что на другой день я дословно рассказывала, сколько именно раз кормилица вставала к ребенку, в какие часы, когда только кормила его, а когда и пеленала и проч. Такое состояние мое длилось от 12 часов до 3 часов ночи, и вот что произошло в это время.
Вошедший подошел вплотную к моей кровати, стал боком, повернувшись лицом ко мне, по левую мою сторону и, положив свою левую руку, совершенно мертвенно-холодную, плашмя на мой рот, вслух сказал: «Целуй мою руку». Не будучи в состоянии ничем физически высвободиться из-под этого влияния, я мысленно, силою воли, противилась слышанному мною велению. Как бы провидя намерение мое, он крепче нажал лежавшую руку мне на губы и громче и повелительнее повторил: «Целуй эту руку». И я, со своей стороны, опять мысленно еще сильнее воспротивилась повторенному приказу. Тогда, в третий раз, еще с большей силой, повторились то же движение и те же слова, и я почувствовала, что задыхаюсь от тяжести и холода налегавшей на меня руки; но поддаться велению все-таки не могла и не хотела. В это время кормилица в первый раз встала к ребенку, и я надеялась, что она почему-нибудь подойдет ко мне и увидит, что делается со мной; но ожидания мои не сбылись: она только слегка покачала девочку, не вынимая ее даже из кроватки, и почти тотчас же легла на свое место и заснула. Таким образом, не видя себе помощи и думая почему-то, что умираю – что то, что делается со мною, есть не что иное, как внезапная смерть, – я мысленно хотела прочесть молитву Господню «Отче наш». Только что мелькнула у меня эта мысль, как стоявший подле меня снял свою руку с моих губ и опять вслух сказал: «Ты не хочешь целовать мою руку – так вот что ожидает тебя», – и с этими словами положил правой рукой своей на ночной шкафчик, совершенно подле меня, пергаментный сверток, величиною в обыкновенный лист писчей бумаги, свернутой в трубку; и когда он отнял руку свою от положенного свертка, я ясно слышала шелест развернувшегося наполовину толстого пергаментного листа и левым глазом даже видела сбоку часть этого листа, который, таким образом, остался в полуразвернутом или, лучше сказать, в легко свернутом состоянии. Затем положивший его отвернулся от меня, сделал несколько шагов вперед, стал перед киотом, заграждая собою от меня свет лампады, и громко и ясно стал произносить задуманную мною молитву, которую и прочел всю от начала до конца, кланяясь по временам медленным поясным поклоном, но не творя крестного знамения. Во время поклонов его лампада становилась мне видна каждый раз, а потом он выпрямился и стал неподвижно, как бы чего-то выжидая; мое же состояние ни в чем не изменилось, и когда я вторично пожелала прочесть молитву Богородице, то он тотчас так же внятно и громко стал читать и ее; то же самое повторилось и с третьей задуманной мною молитвой – «Да воскреснет Бог». Между этими двумя последними молитвами был большой промежуток времени, в который чтение останавливалось, покуда кормилица вставала на плач ребенка, кормила его, пеленала и вновь укладывала. Во все время чтения я ясно слышала каждый бой часов, не прерывавший этого чтения; слышала и каждое движение кормилицы и ребенка, которого страстно желала как-нибудь инстинктивно заставить поднести к себе, чтобы благословить его перед ожидаемой мною смертью и проститься с ним; другого никакого желания в мыслях не было, но и оно осталось неисполненным.
Пробило три часа; тут, не знаю почему, мне пришло на память, что еще не прошло шести недель со дня Светлой Пасхи и что во всех церквах еще поется пасхальный стих – «Христос воскресе!» И мне захотелось услыхать его… Как бы в ответ на это желание, вдруг понеслись откуда-то издалека божественные звуки знакомой великой песни, исполняемой многочисленным полным хором в недосягаемой высоте… Звуки слышались все ближе и ближе, все полнее, звучнее и лились в такой непостижимой, никогда дотоле мною не слыханной, неземной гармонии,