Охнарь спрыгнул на землю, сделал несколько шагов, разминая затекшие ноги. Сторож буркнул, не подымая головы:
— Ступай туда.
Ткнул ореховым кнутовищем на здание и стал распрягать коней.
Ленька огляделся.
Часового нигде не было видно. Впереди щетинился лес, тускло освещенный низким красным месяцем. В воздухе чувствовалась сырость: то ли выпала обильная роса, то ли невдалеке текла речка. У опушки смутно выделялись какие-то постройки; оттуда несло навозом. Где-то далеко, наверно на болоте, глухо и одиноко ухала выпь. Открытые окна двухэтажного дома глядели темными немыми провалами; решеток на них не было. Только у застекленной двери веранды, на каменных ступенях, расстилался длинный желтый платок света.
Не торопясь Охнарь достал кисет с махоркой, — по дороге он ловко вытянул его из кармана сторожа, — свернул козью ножку.
— Ну и номер, чтоб я помер, — вслух удивился он. — Все настежь, никто не смотрит. Хоть обтыривай и срывайся.
Он пожал плечами, медленно обошел вокруг дома. По пути так, смеху ради, опрокинул кадку с водой, подставленную под желоб, сорвал горсть настурций с клумбы, понюхал и выбросил. Затем поднялся на ступеньки крыльца, ударом ноги распахнул дверь.
На застекленной веранде, за четырьмя длинными столами, ужинало с полсотни ребят и девочек. Перед каждым стояла кружка с молоком, на тарелках горой были навалены ломти хлеба. Под потолком блестел светлячок жестяной лампы. На краю скамейки сидел толстый полосатый кот и, шевеля усами, принюхивался к запаху еды.
Охнарь остановился посреди столовой — во рту цигарка, руки в карманах.
— Где тут дикобраз? — спросил он и ухарски сбил на затылок кепку.
(Так в бакинской ночлежке, где прошлый год зимовал Охнарь, огольцы называли воспитателей.)
— В чем дело? — отозвался коренастый, широкогрудый человек в поношенной солдатской гимнастерке. Он сидел у стены под свернутым пурпуровым знаменем, как бы возглавляя все столы. На противоположном конце сидела женщина-воспитательница.
Охнарь свысока и насмешливо прищурился. Он будто не расслышал ответа.
— Занимательная у вас тут местность, — сказал он и шумно высморкался посреди столовой.
Человек в солдатской гимнастерке спокойно встал с табуретки.
— Я воспитатель. Зовут меня Тарас Михалыч Колодяжный. Ты новый колонист?
Охнарь круто повернулся к нему и сделал вид, будто только что его заметил.
— Ах, так это ты? А это я. — Он ткнул, себя пальцем в грудь. — Крест да пуговица, хрен да луковица.
Охнарь поклонился с манерностью клоуна и неожиданно подмигнул колонистам. Грязные каштановые волосы кольцами падали нашего лоб, верхняя приподнятая губа придавала наивное выражение дерзкому лицу. На вид огольцу было лет четырнадцать; довольно плечистый, с выпуклой грудью, он, однако, совсем не удался ростом.
Ребята перестали есть, некоторые и рот разинули. А Охнарь, чувствуя себя в центре внимания, уселся на свободный табурет и, раскачиваясь на нем, с показной небрежностью объявил, что его направили в эту богадельню «покурортиться».
Желваки вспухли на широких скулах воспитателя, небольшие, с ледком, серые глаза пристально скользнули по Охнарю, словно оценивая его. Потом воспитатель слегка наклонил гладко остриженную голову и сказал хладнокровно:
— Рады новому товарищу.
Он спросил, благополучно ли они доехали с Омельяном, был ли Ленька раньше в приютах, и как бы вскользь полюбопытствовал, сидел ли он в тюрьме. Затем предложил ужинать.
Оголец, все время скучающе глядевший воспитателю в рот, сразу оживился.
— Лады, — сказал он весело. — От шамовки я никогда не отказывался.
Колодяжный выразил надежду, что они уживутся, станут друзьями и задал новый вопрос:
— Где родился?
— Против неба на земле.
Тарас Михайлович сделал вид, что занят катанием хлебного шарика.
— На воле давно?
— С сотворения мира.
Охнарь явно рисовался: некоторые ответы его казались заученными.
— Сколько тебе лет?
— Откуда я знаю? У кукушки спроси, она всем отвечает.
Наступила пауза.
— Отец, мать далеко?
— На том свете богу райские яблоки околачивают… Батька как ушел с Красной гвардией, так и до свидания, а матка у немцев в комендатуре пропала.
— Учился?
— Натурально, — и оголец сделал красноречивый жест двумя пальцами, точно опускал их в чужой карман.
Колодяжный откинулся на спинку стула.
— Небось на вокзалах, на рынках тебя считали просто… образованным человеком? Ну, а как тебя зовут?
— Охнарь… В общем, Ленька Осокин.
Ребята и девочки — все в белых полотняных костюмах — смотрели на него с любопытством. Многие едва сдерживали смех. Даже Колодяжный слегка улыбался в красноватую бородку, и холодные глаза его светились ласковой усмешкой.
Он продолжал беседовать с Охнарем, а тот, уплетая ужин, рассказывал о корешах, о «воле» и отчаянно «вертел колесо[15]». Жизнь свою он помнил слабо, а врал о ней так часто, что совсем все перепутал и сам теперь был не в состоянии отличить, где вымысел, а где правда.
Допив молоко, Охнарь рыгнул.
— Порядок, — сказал он удовлетворенно, гладя себя ладонью по животу. — Теперь бы вздремнуть, и дело в коробочке, — и вопросительно поднял глаза на воспитателя.
— Сейчас тебе, Леонид, покажут, где спальня. Значит, жить теперь будем вместе, начнем работать, учиться. У нас есть свой струнный оркестр, хор, драмкружок: мы собираемся спектакль поставить, пригласить селян из Нехаевки, с хуторов. Можешь принять участие. Советую тебе для начала всем старшим говорить «вы». Ладно?
Охнарь передернул плечом.
— Могу и это: подлец буду. Я ведь все умею. «Вы»! Жалко, что ли? «Вы»!
— Да ты, оказывается, сообразительный, — с легкой насмешкой сказал Колодяжный. — Ну добре, спокойной ночи.
Он поднялся, показывая, что ужин окончен.
К Охнарю подошла воспитательница Ганна Петровна Дзюба, высокая молодая женщина с жирными, коротко подстриженными волосами. Щеки у нее были толстые, руки белые, крупные, с тщательно обрезанными ногтями, на больших ногах — щеголевато начищенные сапоги, блузка по-мужски подпоясана ремнем.
— Баню мы летом не топим, — сказала она звучным, но мягким голосом. — Придется тебе, хлопец, нынче переночевать немытым. Слишком поздно вы с Омельяном приехали из города. А завтра дадим тебе мочалку, мыло и отскребешь на речке всю грязь.
Краснощекий колонист, дежуривший в этот день по зданию, улыбаясь, показал Охнарю палату и кровать. От матраца пахло свежим сеном, душистым полынком, простыня была свежая и белая, подушка пухло взбита.