Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хотя это не принесет тебе никакой выгоды? — с удивлением спросил Крэндол. — Почему же ты раньше мне ничего не предлагал?
— Потому что я не люблю, чтобы меня принуждали. До сих пор я противопоставлял силу силе.
Крэндол взвесил этот ответ.
— Не понимаю. Но, наверное, ты так создан. Что же, как ты сказал, — там поглядим.
Когда он наконец повернулся к Хенку, Отто-Блотто все еще растерянно покачивал головой, занятый только собственной незадачей.
— Представляешь, Ник? Эльза месяц назад отправилась в увеселительную поездку на Луну. Кислородный шланг в ее костюме засорился, и она умерла от удушья, прежде чем ей успели помочь. Черт-те что. Ник, верно? За месяц до конца моего срока! Не могла подождать какой-то паршивый месяц! Она хохотала надо мной, когда помирала. Это уж как пить дать!
Крэндол обнял его за плечи.
— Пойдем погуляем, Отто-Блотто. Нам обоим будет полезно проветриться.
“Странно, как право на убийство действует на людей, — думал он. — Полли поступила на свой манер, а Дэн — на свой. Старина Ирв отчаянно вымаливал себе жизнь — но старался не переплатить. Мистер Эдвард Болласк и девица в ресторане… И только Фредди Стефансон, единственная намеченная жертва, только он не пожелал просить”.
Просить он не пожелал, но на милостыню расщедрился. Способен ли он принять от Стефансона то, что в сущности будет подачкой? Крэндол пожал плечами. Кто знает, на что способен он или любой другой человек?
— Что же нам теперь делать, Ник? — обиженно спросил Отто-Блотто, когда они вышли из отеля. — Нет, ты мне ответь: что нам теперь делать?
— Я, во всяком случае, сделаю вот что, — ответил Крэндол, беря в каждую руку по бластеру. — Только это, и больше ничего.
Он по очереди швырнул сверкающие бластеры в стеклянную дверь роскошного вестибюля “Козерог-Ритца”. Раздался звон, затем снова звон. Стена рухнула, расколовшись на длинные кривые кинжалы. Люди в вестибюле оборачивались, выпучив глаза.
К Крэндолу подскочил полицейский. Бляха на его металлической форме отчаянно дребезжала.
— Я видел! Я видел, как ты это сделал! — кричал он, хватая Крэндола. — Ты получишь за это тридцать суток!
— Да неужто? — сказал Крэндол. — Тридцать суток? — он вытащил из кармана свое свидетельство об освобождении и протянул его полицейскому.
— Вот что, уважаемый блюститель порядка. Сделайте-ка в этой бумажке надлежащее число проколов или оторвите купон соответствующих размеров. Либо так, либо эдак. А можете и так и эдак. Как вам больше нравится.
Уильям Тэнн
Открытие Морниела Метауэя
Всех удивляет, как переменился Морниел Метауэй с тех пор, как его открыли, — всех, но не меня. Его помнят на Гринвич-Виллидж — художник-дилетант, немытый, бездарный; едва ли не каждую свою вторую фразу он начинал с “я” и едва ли не каждую третью кончал местоимением “меня” либо “мне”. Из него ключом била наглая и в то же время трусливая самонадеянность, свойственная тем, кто в глубине души подозревает, что он второсортен, если не что-нибудь похуже. Получасового разговора с ним было довольно, чтоб у вас в голове гудело от его хвастливых выкриков.
Я-то превосходно понимаю, откуда взялось все это — и тихое, очень спокойное признание своей бездарности, и внезапный всесокрушающий успех. Да что там говорить — при мне его и открыли, хотя вряд ли это можно назвать открытием. Не знаю даже, как это можно назвать, принимая во внимание полную невероятность — да, вот именно невероятность, а не просто невозможность того, что произошло. Одно только мне ясно: всякая попытка найти какую-то логику в случившемся вызывает у меня колики в животе, а череп пополам раскалывается от головной боли.
В тот день мы как раз толковали о том, как Морниел будет открыт. Я сидел в его маленькой нетопленой студии на Бликер-стрит, осторожно балансируя на единственном деревянном стуле, ибо был слишком искушен, чтобы садиться в кресло.
Собственно, Морниел и оплачивал студию с помощью этого кресла. Оно представляло собой грязную мешанину из клочьев обивки, впереди было высоким, а в глубине — очень низким. Когда вы садились, содержимое ваших карманов — мелочь, ключи, кошелек — начинало выскальзывать, проваливаясь в чащу ржавых пружин и на прогнившие половицы.
Как только в студии появлялся новичок, Морниел поднимал страшный шум насчет того, что усадит его в потрясающе удобное кресло. И пока бедняга болезненно корчился, норовя устроиться среди торчащих пружин, глаза хозяина разгорались и его охватывало неподдельное веселье. Ибо чем энергичнее ерзал посетитель, тем больше вываливалось из его карманов. Когда прием заканчивался, Морниел отодвигал кресло и принимался считать доходы, подобно тому как владелец магазина вечером после распродажи проверяет наличность в кассах.
Деревянный стул был неудобен своей неустойчивостью, и, сидя на нем, приходилось быть начеку. Морниелу же ничто не угрожало — он всегда сидел на кровати.
— Не могу дождаться, — говорил он в тот раз, — когда наконец мои работы увидит какой-нибудь торговец картинами или критик хоть с каплей мозга в голове. Я свое возьму. Я слишком талантлив, Дэйв. Порой меня даже пугает, до чего я талантлив — чересчур много таланта для одного человека.
— Гм, — начал я. — Но ведь часто бывает…
— Я ведь не хочу сказать, что для меня слишком много таланта. — Он испугался, как бы я не понял его превратно. — Слава богу, сам я достаточно велик, у меля большая душа. Но любого другого человека меньшего масштаба сломило бы такое всеохватывающее восприятие, такое проникновение в духовное начало вещей, в самый их, я бы сказал, Gestalt.[5] У другого разум был бы просто раздавлен таким бременем. Но не у меня, Дэйв, не у меня.
— Рад это слышать, — сказал я. — Но если ты не возра…
— Знаешь, о чем я думал сегодня утром?
— Нет. Но по правде говоря…
— Я думал о Пикассо, Дэйв. О Пикассо и Руо. Я вышел прогуляться по рынку, позаимствовать что-нибудь на лотках для завтрака — ты ведь знаешь принцип старины Морниела: ловкость рук и никакого мошенства — и начал размышлять о положении современной живописи. Я о нем частенько размышляю, Дэйв. Оно меня тревожит.
— Вот как, — сказал я. — Видишь ли, мне кажется…
— Я спустился по Бликер-стрит, потом свернул на Вашингтон-сквер-парк и все раздумывал на ходу. Кто, собственно, делает сейчас что-нибудь значительное в живописи, кто по-настоящему и бесспорно велик?.. Понимаешь, я могу назвать только три имени: Пикассо, Руо и я. Больше ничего оригинального, ничего такого, о чем стоило бы говорить. Только трое при том несметном количестве народу, что сегодня во всем мире занимается живописью. Три имени! От этого чувствуешь себя таким одиноким!
— Да, пожалуй, — согласился я. — Но все же…
— А потом я задался вопросом: почему это так? В том ли дело, что абсолютный гений вообще очень редко встречается и для каждого периода есть определенный статистический лимит на гениальность, или тут другая причина, что-то характерное именно для нашего времени? И отчего открытие моего таланта, уже назревшее, так задерживается? Я ломал над этим голову Дэйв. Я обдумывал это со всей скромностью, тщательно, потому что это немаловажная проблема. И вот к какому выводу я пришел.
Тут я сдался. Откинулся на спинку стула — не забываясь, конечно, — и позволил Морниелу излить на меня свою эстетическую теорию. Теорию, которую я по крайней мере двадцать раз слышал раньше от двадцати других художников из Гринвич-Виллидж. Единственно, в чем расходились все авторы, был вопрос, кого надо считать вершиной и наиболее совершенным живым воплощением данных эстетических принципов. Морниел (чему вы, пожалуй, не удивитесь) ощущал, что как раз его.
Он приехал в Нью-Йорк из Питтсбурга (штат Пенсильвания), рослый, неуклюжий юнец, который не любил бриться и полагал, будто может писать картины. В те дни Морниел восхищался Гогеном и старался ему подражать. Он был способен часами разглагольствовать о мистической простоте народного искусства. Его произношение звучало как подделка под бруклинское, которое так любят киношники, но на самом деле было чисто питтсбургским.
Морниел быстро распрощался с Гогеном, как только взял несколько уроков в Лиге любителей искусства и впервые отрастил спутанную белокурую бороду. Недавно он выработал собственную технику письма, которую назвал “грязное на грязном”.
Морниел был бездарен — в этом можно не сомневаться. Тут я высказываю не только свое мнение — ведь я делил комнату с двумя художниками-модернистами и целый год был женат на художнице, — но и мнение понимающих людей, которые, не имея причин относиться к Морниелу с предубеждением, внимательно смотрели его работы.
Один из этих людей, критик и отличный знаток современной живописи, несколько минут с отвисшей челюстью созерцал произведение Морниела (автор навязал мне его в подарок и, несмотря на мои протесты, собственноручно повесил над камином), а потом сказал: “Дело не в том, что ему абсолютно нечего сказать графически. Он даже не ставит перед собой того, что можно было бы назвать живописной задачей. Белое на белом, “грязное на грязном”, антиобъективизм, неоабстракционизм — называйте как угодно, но здесь нет ничего. Просто один из тех крикливых, озлобленных дилетантов, которыми кишит Виллидж”.
- Братишка - Айзек Азимов - Социально-психологическая
- Коммунотопия. Записки иммигранта - Инженер - Контркультура / Путешествия и география / Социально-психологическая
- Сказки не нашего времени - Елена Александровна Чечёткина - Русская классическая проза / Социально-психологическая
- Ключи к декабрю - Пол Андерсон - Социально-психологическая
- Апелляция кибер аутсайдера - Семён Афанасьев - Попаданцы / Социально-психологическая