Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды я иду в комод за деньгами, вынимаю бумажник, смотрю-не верю глазам: пачка прусских ассигнаций в 5 талеров, еще не так давно довольно пузастая и тем поддерживавшая во мне надежду, показалась мне необыкновенно исхудавшею. Я принимаюсь считать, и - боже мой, что же это такое? Мне так нехватит и на 2 месяца, а до конца августа - еще 3, да, сверх того, я должен еще внести за privatissimum y профессора Шлемма. Как же я мог так ошибиться в расчете? А считал ли я всякий день, что расходовал, поверял ли отложенные в бумажнике деньги, и когда их поверял? Вел ли хоть какую-нибудь приходо-расходную тетрадь? Нет, нет и нет. А между тем я наверное знаю или, лучше, чувствую, что обворован.
Входя нечаянно в свою комнату, я не раз видел, что будущий berliner Louis шлялся в ней непрошенный и бывал вблизи комода. Замок комода оказался также незапертым хорошо. Я позвал хозяйку и объявил ей о пропаже денег. Она взбудоражилась, раз десять покричала: "Kreutz Donnerwetter!", (Гром и молния!) отвергала всякое малейшее подозрение на своего сынишку. Объявили полиции. Но где доказательства, что пропажа действительно существовала?
Поговорили, покричали, побранились,- тем и кончилось. Что тут делать? Я крепко призадумался, начал остаток уцелевших денег носить постоянно с собою, сократил еще более мелочные расходы; но все это, я видел ясно, не даст мне средств к жизни до конца семестра.
Иду к Garnison-Kirche, в анатомический (старый) театр, чтобы уплатить, пока еще есть деньги, профессору Шлемму за privatissimum (хирургические операции над трупами). Смотрю и вижу там несколько знакомое лицо, узнавшее и меня.
Это - студент Дерптского университета, сын богатого петербургского аптекаря, старика Штрауха.
Молодой Штраух, не кончив медицинского курса, должен был оставить университет и бежать за границу. Он опасно ранил на пистолетной дуэли того студента, о ране которого на шее я уже рассказывал прежде. И вот, этот Штраух, получивший от отца большое содержание, оставив Россию и с нею невесту, приехал в Берлин, доканчивать курс.
- Вот встреча-то как нельзя кстати! - говорит мне Штраух,- знаете ли, мне бы хотелось жить и заниматься вместе с кем-нибудь, кто бы мог быть мне полезным в занятиях; не согласитесь ли вы? Я вам предлагаю квартиру у себя, особую комнату, содержание, удовольствия и развлечения, которыми я сам пользуюсь, а от вас ничего другого не требую, как помочь мне советом или объяснением там, где нехватит своего ума.
(К.-Ф. Штраух (1810-1884) учился в Дерпте с 1829 по 1833 г.; впоследствии был директором лечебницы по глазным и ушным болезням в Петербурге.)
Я с радостью дал самое задушевное согласие [...].
На другой же день я переехал к Штрауху, и был ему искренно благодарен. Я жил с ним вместе, кажется, более года. И Штраух, и я сдержали слово. Он мне ни в чем не отказывал; всякое воскресенье водил он меня в театр. Тогда были в ходу классические пьесы Шекспира, Шиллера, Лессинга и Гете, а Штраух был отъявленный меломан. Мы обыкновенно приносили с собою в театр перевод Шекспира и следили по нем за дикцией актеров, между которыми Лем, Рот, Крелингер были любимцами берлинской публики.
Питание моего тела также несколько исправилось,- я пил каждодневно пиво с Штраухом, до которого он был охотник. Хотя мы всего чаще обедали по трех-талерному абонементу, в чисто-студенческом ресторане, но кушанья выбирали получше, приплачивая, да к тому же еще нередко и вечером заходили съесть порцию чего-нибудь.
В этом ресторане все блюда были на подбор во истину студенческие. Главную роль играла свинина с тертым горохом. Это кушанье съедалось студентами в ужасающих размерах, запиваемое берлинскою пивною бурдою (так называемое Weissbier или Blonde); немалую роль, но уже как деликатес, играл сельдерейный салат (Sellerysalat) [...].
Я, с своей стороны, искренно, от души помогал Штрауху в его занятиях, демонстрируя ему из хирургической анатомии, оперативной хирургии, читал с ним и репетировал, словом,- делал, что мог. Через два года Штраух выдержал в Дерпте экзамен на доктора, и я, возвратясь в Дерпт, имел еще удовольствие попотчивать гостей на его докторском банкете черепаховым супом, заставляющим меня, не менее сельдерейного салата, смеяться при воспоминании о нем.
Я знал слабость Штрауха похвастать и отличиться. А угостить настоящим черепаховым супом в Дерпте большое общество на званом обеде - это чего-нибудь да стоит.
Случилось так, что как нарочно к банкету прислали в анатомический театр из Гамбурга огромную морскую черепаху, уже конечно, давно отдавшую богу душу; при раскупорке ящика обнаружился довольно пронзительный запах, и прозектор поспешил очистить скорее мясо от костей, назначавшихся для скелета. Отпрепарированное мясо хотели уже, за негодностью, схоронить, как мысль о черепаховом супе для банкета дала этому материалу более высокое назначение.
Повар в ресторане Пашковского сумел придать мифологическим останкам черепахи такой необыкновенный вкус, что все гости на банкете Штрауха, и всего более, конечно, он сам, были восхищены дотоле невиданным в Дерпте деликатесом. Мы, я и прозектор (Шульц), знавшие, в какой степени разложения мышцы черепахи служили к изготовлению супа, посматривали только друг на друга и удивлялись, как это и гости, и мы могли находить вкусною такую дрянь.
1 октября [18]81 г.
От 1-го листа до 79-го, то-есть университетская жизнь в Москве и Дерпте, писана мною от 12-го сентября по 1-е октября в дни страданий: Dies illae, dies irae * [...] (Те дни, дни гнева)
(1 октября [18]81 г.)
Дотяну ли еще до дня рождения (до ноября 13-го)? Надо спешить с моим дневником.
Наука в Берлине в 1830-х годах была в переходном состоянии. После смерти Гегеля германская философия уже не могла найти себе подобных, как он, вожаков, заставившего значительную часть культурного общества в Европе смотреть на мир божий не иначе, как через изобретенные им консервы. Теперь трудно себе и вообразить, до какой степени и в Германии, и у нас веровали - именно веровали - в философию Гегеля.
Ни голос таких гениальных личностей, как Гумбольдт, не оправдывавший господствовавшего тогда увлечения, ни пример англичан и французов, следовавших чисто реальному направлению в науке, ничто не помогало против обаяния и увлечения гегелизмом.
Медицина того времени стояла в Германии на распутье. Самая сущность этой науки препятствовала ей отдаться в руки гегелевской философии, но, тем не менее, это философское направление всех наук того времени препятствовало и медицине следовать спокойно и неуклонно путем чистого наблюдения и опыта.
Трансцендентализм был слишком модным. Даже во Франции и в такой науке, как хирургия, Лисфранк кричал во все горло о себе, что у него можно найти "cette chirurgie supreme et transcendentale". (Самую благородную хирургию )
Время моего пребывания в Берлине было именно временем перехода германской медицины - и перехода весьма быстрого - к реализму; начиналось торжественное вступление ее в разряд точных наук, празднуемое фанатиками реализма еще до сих пор.
Но я застал еще в Берлине практическую медицину почти совершенно изолированною от главных реальных ее основ: анатомии и физиологии. Было так, что анатомия и физиология - сами по себе, а медицина - сама по себе. И сама хирургия не имела ничего общего с анатомией. Ни Руст, ни Грефе, ни Диффенбах не знали анатомии.
Руст, говоря однажды на своей клинической лекции об операции Шопарта, сказал весьма наивно: "Я забыл, как там называются эти две кости стопы: одна выпуклая, как кулак, а другая вогнутая в суставе; так вот от этих двух костей и отнимается передняя часть стопы".
Грефе, при больших операциях, приглашал всегда профессора анатомии Шлемма и, оперируя, справлялся постоянно у него; "не проходит ли тут ствол или ветвь артерии?".
Диффенбах просто игнорировал анатомию и подшучивал над положением разных артерий. Опасение повредить надчревную артерию при грыжах считал праздною выдумкою. "Das ist ein Hirngespenst", (Это фантазия, химера) - говорил он своим ученикам про надчревную артерию (a. epigastrica).
Мало этого: Диффенбах до такой степени был чужд поверхностных анатомических понятий, что однажды, послал Иог. Мюллеру кусочек, вырезанный им из языка у заики, прося, чтобы Мюллер определил, какой это мускул.
О профессорах терапии и патологии, о клиницистах по внутренним болезням и говорить нечего.
Объективный экзамен при постели больного почти не существовал у терапевтов; постукивание и послушивание употреблялось более как decorum. (Внешнее приличие )
Вскрытий трупов сами профессора не делали и не присутствовали при них, да и присутствие их там ни к чему бы не повело при их полном незнании патологической анатомии.
Однажды я увидел в руках студента, вскрывавшего труп, довольно замечательный образец аневризмы легочной артерии, впрочем плохо вырезанной из трупа; я обратил внимание студента на редкость случая и посоветовал ему представить препарат профессору терапии Горну (Ноrn), в клинике которого находился перед смертью страдавший аневризмом.
- Война: ускоренная жизнь - Константин Сомов - История
- От депортации в Вавилон к Первой русской революции. Версия национального развития российской ветви еврейского народа в духовно-политическом контексте Ветхого Завета - Тамара Валентиновна Шустрова - История
- Кто добил Россию? Мифы и правда о Гражданской войне. - Николай Стариков - История
- Новейшая история еврейского народа. От французской революции до наших дней. Том 2 - Семен Маркович Дубнов - История
- Россия или Московия? Геополитическое измерение истории России - Леонид Григорьевич Ивашов - История / Политика