Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне подумалось: а ведь я никогда не видел, чтобы он приласкал ее даже мельком, как, бывает, давние супруги на людях метят друг друга мимолетными прикосновениями, летучими подтверждениями супружеской близости. Ни разу не видел, чтобы он, хотя бы шутливо, поцеловал ее, ущипнул или шлепнул… Я даже никогда не видел, чтобы он провожал ее спокойно-любящим взглядом, – а ведь во взглядах многолетних супругов всегда содержится нечто большее, чем любовь или бытовая привязанность: в них содержатся годы, тысячи проспанных вместе ночей… И никогда, никогда он не называл ее уменьшительным именем. Ласки этих двоих были заперты за стенами какого-то монастыря с особо строгим уставом; впрочем, за такими стенами частенько случаются взрывы страстей, о которых не подозревают приверженцы свободной любви…
Он продолжал оставаться строгим воспитателем, продолжал таскать ее на спине – «О, она легкая, как перышко!» – хотя легкой она давно не была, она была тяжелой, и не по части веса; она была тяжелой, невыносимо тяжелой, а он все нес и нес ее, не уставая…
Они были похожи на детей, что пережили оспу, выжили, но навсегда остались с изрытыми лицами. Эти двое стали жертвой особо свирепого вида любви: страстной, единоличной, единственной; остались в живых, но уже навсегда были мечены неумолимо жестокой любовью…
* * *От нашего общего лета мне осталась тихо мерцающая в памяти вечерняя картина деревянной колоннады в центре Карловых Вар.
Мы прожили там два дня в пансионе – в двух комнатках на последнем этаже великолепного барочного дома, с рестораном внизу. Меж двух наших окон восходила к крыше водосточная труба, завершаясь раструбом с золочеными кружевцами, похожим на голенище ботфорта, который хотелось натянуть на ногу.
Каждый день в старинной колоннаде играл какой-нибудь ансамбль, осколок Карловарского симфонического оркестра. В первый день это был квартет, во второй – очаровательное трио: три молодые женщины – флейта, виолончель, кларнет – играли Моцарта, Гайдна, Сен-Санса и вальсы Штрауса.
Уходящее солнце вспыхивало на клапанах флейты и кларнета. Заросшая нежной паутиной белая лампа под потолком колоннады мерно покачивалась в вышине… Мы тихо разбирали в сторонке свое хозяйство, готовясь на смену музыкантам. Но когда возник Фаюмочка, флейтистка вдруг улыбнулась и кивнула нам, приглашая присоединиться.
А тот, со своим клистирным носом и обаятельной задницей, оказался на сей раз грустен – видимо, были у него на то свои причины. Минут сорок он кружился под Моцарта и летал, едва доставая ногами пола. Присаживался на пюпитры, листал ноты и снова тихо кружился в теплых оранжевых сумерках, предоставляя публике воображать некогда мелькавшие здесь турнюры, шиньоны, шляпки с вуалями, а также монокли, лорнетки, зонтики и ордена разных государств на шелковых лентах.
В тот вечер за ужином мы с Лизой вдруг заговорили о Моцарте – почему, несмотря на всю легкость, даже восторг, даже иронию… его музыка всегда – «мементо мори», всегда: «помни о смерти»? Наверное, потому, что он – гений, отозвалась она, а гений всегда видит конечность не только отдельной жизни, но и целого мира. Вот и Набоков, добавила она, утверждал, что смерть – это всего лишь вопрос стиля, разрешение музыкальной темы…
Тут Петька встрял, вспомнив, как однажды в Питере к ним на кафедру привезли из деревенской глубинки некую старуху-кукольницу. Дремучую неграмотную старушку, которая просто трясла куклу, и та была совершенно живой… Понимаете, повторял он в каком-то неистовом восторге, видимо, находя это волнующим и забавным, – та ее просто трясла, и все! И это было гениально! Вот вам и вопрос стиля…
* * *Перед самым отъездом меня посетила удачная мысль: я придумал способ подкинуть им деньжат.
Это всегда требовало от такого медведя, как я, некоторой смекалки. Иногда я рассовывал деньги по карманам их плащей и курток, чтобы, наткнувшись, они удивились – надо же, забыли с прошлого сезона! Иногда удавалось запихнуть несколько крупных купюр в черепушку к Скелетику, но Петька уже дважды со скандалом разоблачал происки: шалишь, публика таких денег не дает!
А тут меня озарило: да надо просто купить тайком его куклу в галерее, а потом в Иерусалиме кому-нибудь ее подарить.
И в последний перед отъездом день я заявил, что хочу сам пошляться по городу, скупить сувенирной мелочишки для коллег. Я знал адрес галереи Прохазок на Кампе, – у Петьки на столе лежала целая россыпь этих визиток, он раздавал их публике на своих выступлениях. И прямо с утречка, дабы успеть, как говорила незабвенная бабуся, «сделать базар» до самолета, я вышел из дома.
…На крыльце перед дверью в галерею стояла шикарная Баба Яга – кукла-великанша с аппетитным мясистым кренделем вместо носа, в который хотелось вонзиться зубами, и с таким седалищем, что, прежде чем толкнуть дверь и войти внутрь, я минут пять им любовался, обходя фигуру то справа, то слева. А когда открыл дверь и увидел там старуху, то понял, с кого создатели ваяли рекламную «страшидлу».
Ну и бабуська сидела за кассой, подперев ладонью бородатую щеку! Толстая, морщинистая, с пережженными черно-зелеными патлами, сквозь которые, как песчаное дно лесного ручья сквозь водоросли, сиял целуллоидный череп. На возникшего посетителя она уставилась циничными глазами старой сводни. Хорошенькую зазывалу Прохазки наняли в свою лавочку.
И тут она открыла напомаженную пасть… и я осел, я завяз…
У нее оказался ангельского тембра голос. Да, это был голос ангела – мечтательного, наивного, радостного; того ангела, что верит в бесконечную справедливость и в добрую природу человека – этого грязного сукина сына, миллион раз доказавшего всем, и себе в том числе, что он всего лишь грязный сукин сын, не более того. Я нырнул в сень этого голоса, как падают ниц паломники, истоптавшие ветхие сандалии в пыли бесконечных дорог, перед ликом деревянной Марии, встречающей путника в ладанной полутьме пустого храма.
– Мэй ай хэлп ю, пли-и-из? – пропел ангел, и я прослезился: этот акцент, эти удары русского топора по сухому полену ни с чем нельзя было спутать.
– Можете, – сказал я. И огляделся, давая ей возможность вступить на привычную торговую стезю. – Познакомьте меня с вашей галереей. У вас тут настоящее царство кукол!
На самом деле я просто жаждал слушать и слушать этот голос. Пусть еще поговорит, еще немного… О’кей, пусть поговорит о погоде, о бизнесе, о могучем клане Прохазок…
Я откуда? Я из Иерусалима: знал, кому говорю, и знал, старый спекулянт, приблизительную реакцию из этой, обведенной кровавой помадой, ужасной щели: да, да, все правильно, нам нужно жить в своей стране; да, нас терпеть не могут, не переваривают во всем этом блядском мире, поэтому нам надо жить именно там, на горе, где возвышается наш храм – у старухи в голове был какой-то бурелом из легенд, детских пасхальных куплетов и сомнительных баек, выуженных из популярных книжек. Между прочим, ее тоже зовут Ханой, чтобы вы знали. Очень приятно. Выходит, вы из самого святого Иерусалима… А вот у нее сложилось по-другому: дочка, понимаете ли, влюбилась в чеха. Нет, Зденек, он хороший парень и никогда еще никого не обидел, он настоящий мастер и порядочный человек, и у нее трое уже больших внуков и даже две правнучки, но… – Старуха перевесилась над кассой и приглушенным шепотом открыла мне секрет: – Но все они – чехи, понимаете? А! Чехи… Вот Тонда, ее внук. Он хороший мальчик, но – чех. Нет, если ты душевно скажешь ему: поц, ублюдок, мерзавец, можешь ты иногда проведать бабушку дома, а не в галерее, и просто так, а не ради денег, поц? – он, конечно, поймет. Но что вы услышите в ответ? Только одно: «Я-асне… Ясне, ясне», – вот что вы услышите…
Минут сорок я наслаждался музыкой небесных сфер. Само собой, мы коснулись всего на свете, в том числе и ямы, в которую можно выгодно упасть за секунду до выстрела, и украинских крестьян, о которых много чего говорят, но именно они ее держали – кто на печке, кто за печкой, а кто в хлеву – и этим спасли жизнь, так что про украинский антисемитизм при ней, пожалуйста, ни слова…
Наконец взглянув на часы, я понял, что пора сворачивать акцию. Обошел всю галерею, увешанную, действительно, очень добротным товаром. Стаи принцесс, страшидл, коней и кошечек, королей, и кашпареков, и пучеглазых гурвинеков, и ушастых спейблов, и прочего забавного люда, тихо покачиваясь, свисали с потолка на своих струнах: неслышная музыка волшебной мистерии…
Я не хотел спрашивать у Ханы, где висят именно Петькины куклы; сам хотел угадать, да и не стоило разоблачаться, дабы в один прекрасный день старуха не вспомнила при нем, что огромный такой парень из Иерусалима искал куклу именно мастера Петра Уксусова. Впрочем, скоро я обнаружил, что у каждого изделия с руки или с ноги свисает бирка с ценой, где на обратной стороне написано имя мастера. Но еще до того я опознал нескольких его кукол: двух страшидл, шута Кашпарека и нежную восхитительную зебру с невероятно длинной шеей и застенчивыми глазами. Зебра была очаровательна, но я склонялся к шуту Кашпареку. Во-первых, тот был клетчатым, дивного, озорного сбора цветов: лимонно-зелено-бордового. Во-вторых, у него были лунные глаза, глядящие всегда поверх вашей головы, с какой бы точки вы на него ни смотрели; у него были крепкие кулаки и крепкие коленки, и деревянные остроносые башмаки, и булава в руке, и деревянный колпак с двумя развесистыми по краям лица рогами и с таким количеством колокольчиков, что едва я снял его со стены, как он зазвенел и звенел всю дорогу, пока я пытался поставить его на ноги и провести хотя бы немного по полу…
- Голос в метро - Дина Рубина - Современная проза
- Мастер-тарабука - Дина Рубина - Современная проза
- Дед и Лайма - Дина Рубина - Современная проза
- Фарфоровые затеи - Дина Рубина - Современная проза
- Внутренний порок - Томас Пинчон - Современная проза