Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зензинову, вероятно, язык показался бедным с точки зрения образованного и книжного человека XX века. У русскоустьинца, вровень с ним в одном времени очутившегося как бы и не по своей воле, не могло быть той пространности и гибкости мысли, какой жаждал политссыльный для общения. Индигирщик, привыкнув подолгу оставаться один на один с сендухой, и чувства свои выражал односложно. Но в этой звуковой односложности накапливались и емкость, и радужность, и речивость, но понятны они были лишь человеку из этого же круга. Если в каждой нашей семье на родном языке проступают «родимые пятна», никому, кроме своих, недоступные, всякие там «художества» в словах и образованиях, то без них не обошлось и в замкнутой общности. И что из того, если постороннему они могли показаться назойливыми и бессмысленными?!
Всех, кто прежде следовал в Русское Устье через Ожогино на Индигирке, через Походск на Колыме или Казачий на Яне, все русские же села, предупреждали: вы их там, в низовьях Индигирки, не поймете. В каждом из этих сел вырабатывался свой выговор – например, в Походске сладкозвучие, в котором обходились без «р», а «л» выпевалось как «й»: «игойка» вместо «иголки». Всюду разговаривали на свой манер, но в Русском Устье это было что-то совсем особое, ни на что не похожее. Тот же язык, со старинным запасом и новым припасом, но инструмент выговаривания устроен как бы иначе. В Чокурдахе я попросил, чтобы русскоустьинцы собрались «побаять». И в первые полчаса почти ничего не слышал (не разбирал), только отдельные слова, затем стал слышать с пятое на десятое и только к концу вечера мало-помалу приноровился к речи. И то – как приноровился – будто рыба на песке, которую поливают водичкой: что-то попадает для продыха, а больше соскальзывает. Или как поплавок, подныривающий от легкого зацепа и обрыва мысли.
Не знаю, с чем лучше сравнить русскоустьинское произношение. Сами русскоустьинцы, почти все теперь знающие и «тамосный», общепринятый язык, называют его – шебарчеть. В нем действительно много шипящего, свистящие «с» и «з» перестроились в глухие «ш» и «щ», но не везде, а с каким-то вольным выбором, не признающим законов. Закономерности, вероятно, есть, но это дело специальных работ, которые писаны и пишутся (в том числе у А. Г. Чикачева); нам же, коль осмелимся мы забраться в эти дебри, подобру-поздорову из них не выдраться.
Так на что же похож говор русскоустьинца? Он говорит быстро, очень быстро, почти без пауз. Взяв первое слово, тут же пускает речь в галоп. К шипящим я прикоснулся из удивления: много шипящих, речь и действительно шебарчащая и при этом резкая, дробно-отрывистая – как если бы пустить колесо по мелкой брусчатке. Отрывистая и при этом ровная, без эмоциональных повышений и понижений, стертая в окончаниях. Впечатление такое, что слово не допекается, не успевает дозвучать и под напором следующего выталкивается. Когда говорят несколько человек сразу – будто гогочут возбужденные чем-то гуси. Изменилось ли так произношение под природным звуковым магнетизмом, принесено ли было из древности – как знать! – но вот при тех же тундровых голосах нигде на Крайнем Севере оно больше не повторилось – стало быть, для результата потребовался все-таки исходный материал.
В языковые дебри забираться не будем, но еще одну любопытную деталь, кажется, всюду изжитую, упомянуть стоит: частица «то» продолжает здесь указывать на род. Сендуха-та, изба-та, море-то, а в мужском принимает обратную форму: мужик-от, ветер-от. Это тоже из глубокой древности.
Кое-что из неправильностей согласования перенялось из якутского.
Но и многие собственно русские слова, сдвигаясь и сдвигаясь без поправок в искаженную звуковую форму, со временем так и затвердели в ней. А уж если русскоустьинец что вбил себе в голову, на том он и будет стоять. А. Г. Чикачев считает упрямство, консерватизм главной чертой своих земляков, но без них, вероятно, индигирщику было бы и не выжить; то, что в других случаях является неприятным качеством, в этом смысле сыграло положительную и усилительную роль. Но сейчас речь о корявинах, об искажениях в языке.
«Омолаживаться» постепенно превратилось в «омолахтываться», «позавоччу говорить» – не вдруг разберешь, что это «говорить за глаза, за очи», «авидень» – «в один день», одеяло – аджало, медлить – меледитъ, лента – ленда, пробка – тробка. Особенно пострадали слова-переселенцы чужого происхождения, занесенные позднее купцами, администрацией или экспедициями. По своим местам знаю, что они, слова эти, стоящие как бы поперек горла, неизменно разворачивались в повдоль – чтобы не драло горло. Пиджак – финзак, адъютант – утитант, обсерватория – червотория, тут русскоустьинец не церемонился, излаживая из перелетного слова что-то такое, что здесь и застревало. И когда в речи все это перемешано со старорусским, в речи-то уже и не подозреваемым, когда выговаривается слово на свой лад и стоит в непривычной подчиненности да выстреливается скоренько – не вдруг, даже и выструнившись весь в одно внимание, поймешь правильно русскоустьинца.
Но уж когда начинаешь понимать, когда научишься отличать семенную насыпь языка от пустовесу, когда и на слуху вызванивается родовитость слова, так бы слушал его и слушал, пил и пил, как при жажде, его драгоценную сытость. И тогда хочется, чтобы слушали и наслаждались другие, пока не совсем поздно. Ведь немного еще – и отзвучит досельность, и перекроется в русском человеке навсегда клапан, приподнимавшийся время от времени над узким нечувствительным отверстием, сквозь которое доносился связный шепот нашего предка, знающего, что его поймут. А как только некому будет понимать – уже и не скажется.
И как бы не отмерло в нас еще одно чувство, за которым мы и без того плохо следим, да не все и ведаем о его существовании, хотя и составлено оно из всех основных человеческих чувств – видеть, слышать, обонять и осязать дальше собственной жизни.
Послушаем еще русскоустьинца, пока не умолк он. Так не хочется расставаться с его речью. Идти ступью – идти медленно; облай – грубый, скандальный человек; делать назгал, делать в конец рук – делать плохо; заглушки давать – улыбаться; за лишек зайти – перестараться; исток знать – знать причину; наперепучье – наперерез; найдушка – находка; на ушую посадить – обмануть; не дай не вынеси – о беспомощном человеке; оптопок – изношенная обувь; огонь угасить – остаться без хозяйки; хозяйство по навильникам пошло – разорилось; папоротки отбить – избить (Чикачев считает, что это от папорозь – в древнерусском наплечник, но есть еще папороток – сустав в птичьем крыле); семилу бить – суетиться; упалой – слабый; ухульничать – клеветать; через говорить – говорить без уважения; сидеть до чуки – сидеть до конца; перешекалдывать – спорить, мешать разговору; басница – сплетница; вара – заварка чая; ересь – ссора; жалеть – любить; зарностъ – жадность (как оно и было в старину и с жалеть, и с зарностью).
Здесь, в краю вечной мерзлоты, где все еще находят туши мамонтов и стволы берез неподалеку от океана – свидетельство иных климатических эпох, на счастье и удивление до последних дней сохранился и старорусский язык. И когда встречаешь его не в летописях и случайных отзвуках, когда слышишь его наяву, открывается с особенной ясностью, как много вместе с естественным отмиранием случилось в русском языке потерь неоправданных и непоправимых – то, что в Русском Устье было последним отголоском русской языковой и бытовой стародавности. И то чудо, что она донеслась, а нам припомнился слух, чтобы ее понять.
Что быльем поросло, что водой унесло
В прохладный, полосисто освещенный день в начале августа подплыли мы к Станчику – к последнему перед океаном поселению на Колымской протоке. О Станчике я наслышан был из-за часовни. О ней упоминал академик-археолог А. П. Окладников, собиравшийся перевезти ее в Новосибирск, чтобы спасти от непригляда и разорения, о ней же вздыхал А. Г. Чикачев: «Надо, надо спасать, пока не сожгли, но как – это не мой теперь район» – он тогда работал на Колыме. Издали-далеко, крутясь в лодке по крутым излучинам, видели мы ее – согнуто-теремчатую под крестом, а как вывернули из-за последнего мыса, то и вся показалась она на невысоком яру, крайняя к северной стороне среди нескольких протянутых по берегу построек.
А постройки эти были – три избы да два амбара, тоже не жильцы на белом свете. Часовенка же хоть и возвышалась еще над ними, но, покосившись, стояла как бы коленопреклонно перед рекой, мертво уставившись в пространства в воде и зелени, куда она сеяла молитвы.
- Черный кабриолет, или кабриолет без дверцы. Из четверологии романа «Франсуа и Мальвази» - Анри Коломон - Русская современная проза
- Трещинка. Для тех, кто любит магический реализм - Юрий Меркеев - Русская современная проза
- Zевс - Игорь Савельев - Русская современная проза