– А другие ощущения пяти чувств? Разве они бывают нужны на сцене? – поинтересовался я.
– Конечно!
– Если они нужны, то для чего и как ими пользоваться при сценическом творчестве?
– Представьте себе, – объяснял Аркадий Николаевич, – что вы играете начальную сцену из третьего акта чеховского «Иванова». Или представьте себе, что кто-нибудь из вас будет играть роль кавалера ди Рипафратта в пьесе Гольдони «Хозяйка гостиницы» и что ему надо будет приходить в экстаз от бутафорского картонного рагу, которое якобы с необыкновенным мастерством приготовила ему Мирандолина. Надо сыграть эту сцену так, чтобы не только у вас, но и у всех зрителей потекли слюнки. Для этого необходимо в самый момент исполнения иметь хотя бы приблизительное вкусовое представление, если не о подлинном рагу, то о каком-нибудь другом вкусном кушанье. Иначе вам придется лишь наигрывать, а не переживать вкусовое удовлетворение от еды.
– А осязание? В какой же пьесе оно может понадобиться?
– Хотя бы в «Эдипе», в сцене с детьми, когда Эдип, с выколотыми глазами, ощупывает их.
В этом случае вам очень бы пригодилось хорошо развитое осязание.
– Но, знаете ли, извините, пожалуйста, хороший актер выразит все это не тревожа чувства, с помощью одной техники, – заявил Говорков.
– Не верьте таким самонадеянным утверждениям. Наисовершеннейшая актерская техника не может равняться с непостижимым, недосягаемым, тончайшим искусством самой природы. Много знаменитых актеров, техников и виртуозов всех школ и национальностей видел я на своем веку и утверждаю, что ни один из них не смог достигнуть тех высот, до которых бессознательно поднимается подлинное артистическое подсознание, действующее под невидимым суфлерством самой природы. Не надо забывать, что многие из наиболее важных сторон нашей сложной природы не поддаются сознательному управлению ими. Одна природа умеет владеть этими недоступными нам сторонами. Без ее помощи мы можем лишь частично, а не вполне владеть нашим сложнейшим творческим аппаратом переживания и воплощения.
Пусть воспоминания о вкусовых, осязательных, обонятельных ощущениях имеют мало применений в нашем искусстве, тем не менее иногда они получают большое значение, но в этих случаях их роль является лишь служебной, вспомогательной.
– В чем же она заключается? – допытывался я.
– Я объясню вам на примере, – сказал Торцов, – расскажу случай, который мне пришлось наблюдать недавно: два молодых человека, после какого-то ночного кутежа, вспоминали мотив пошлой польки, которую они слышали где-то, сами не зная где.
« – Это было… Где же это было?.. Мы сидели у столба или у колонны… – мучительно вспоминал один из них.
– При чем же тут колонна? – горячился другой.
– Ты сидел налево, а направо… Кто же сидел направо? – выжимал из своей зрительной памяти первый кутила.
– Никто не сидел, и не было никакой колонны. А вот что мы ели щуку по-еврейски, вот это верно, и…
– Пахло скверными духами, цветочным одеколоном, – подсказывал первый.
– Да, да, – подтвердил второй. – Запах духов и щука по-еврейски создавали отвратительное и незабываемое настроение».
Эти впечатления помогли им вспомнить какую-то сидевшую с ними даму, которая ела раков.
Потом они увидели стол, его сервировку, колонну, у которой, как оказалось, они действительно сидели. При этом один из кутил неожиданно пропел руладу флейты и показал, как эту руладу исполнял музыкант. Вспомнился и сам капельмейстер.
Так постепенно оживали в памяти воспоминания об ощущениях вкуса, обоняния, осязания, а через них и слуховые и зрительные впечатления, воспринятые в тот вечер.
Наконец один из кутил вспомнил несколько тактов пошлой польки. Другой, в свою очередь, добавил еще несколько тактов, а потом оба вместе запели воскресший в памяти мотив, дирижируя наподобие капельмейстера.
Но этим не кончилось: кутилы вспомнили о каком-то оскорблении, нанесенном в пьяном состоянии, заспорили очень горячо и в результате снова поссорились.
Из этого примера видна тесная связь и взаимодействие наших пяти чувств, а также влияние их на воспоминания эмоциональной памяти. Таким образом, как видите, артисту необходима не только эмоциональная, но и память всех наших пяти чувств.
……………………… 19… г.
За отъездом Торцова из Москвы на гастроли занятия временно прекратились. Приходится пока довольствоваться «тренингом и муштрой», танцами, гимнастикой, фехтованием, постановкой голоса (пение), выправлением произношения, научными предметами. С остановкой уроков временно прервались и записи в дневнике.
Но за последнее время в моей личной жизни произошли такие события, которые заставили меня постигнуть кое-что очень важное для нашего искусства и, в частности, для эмоциональной памяти. Вот что случилось.
Недавно я возвращался домой с Шустовым. На Арбате нам заградила путь большая толпа. Я люблю уличные сцены и потому протискался в первые ряды. Там моим глазам представилась ужасная картина. Передо мной лежал в большой луже крови старенький нищий с раздробленной челюстью, отрезанными обеими руками и половиной ступни ноги. Лицо покойного было страшно, переломленная нижняя челюсть с гнилыми старческими зубами вылезла изо рта и торчала впереди окровавленных усов. Руки лежали отдельно от тела. Казалось, что они удлинились и тянулись вперед, прося пощады. Один палец кисти торчал кверху, точно грозил кому-то. Носок сапога, с костями и мясом, валялся тоже отдельно. Вагон трамвая, стоящий над своей жертвой, казался огромным и страшным. Он, как зверь, оскаливался на мертвеца и шипел. Вагоновожатый поправлял что-то в машине, вероятно для того, чтобы демонстрировать ее неисправность и тем оправдать себя. Наклонясь над трупом, стоял какой-то человек, глубокомысленно смотрел в мертвое лицо и тыкал в нос трупу грязный платок. А рядом мальчишки играли с водой и кровью. Им нравилось, когда ручейки подтаявшего снега сливались с ручейком красной крови, от чего образовывался новый, розовый поток. Одна женщина плакала, остальные с любопытством, ужасом или брезгливостью глазели. Ждали властей, докторов, карету «скорой помощи» и прочего.
Вся эта реально-натуралистическая картина производила жуткое, потрясающее впечатление и ярко контрастировала с солнечным днем, с голубым, ясным, радостным безоблачным небом.
Я удалился от места катастрофы подавленный и долго не мог отделаться от жуткого впечатления. Воспоминание об описанном зрелище, вызвавшем в душе тягостное настроение, не покидало меня весь день.
Ночью я проснулся, вспомнил зрительно запечатлевшуюся картину, еще сильнее содрогнулся, и мне стало страшно жить. В воспоминаниях катастрофа показалась мне ужасней, чем в действительности, быть может, потому, что была ночь, а в темноте все кажется страшнее. Но я приписал свое состояние эмоциональной памяти, усиливающей впечатление. Я даже обрадовался своему страху, как доказательству присутствия во мне хорошей памяти на чувствования.
Через день или два после описанного случая я опять проходил по Арбату мимо места катастрофы и невольно задержался, задумавшись о том, что было здесь недавно. Страшное – прошло все, лишь одной человеческой жизнью меньше. Метельщица спокойно мела улицу, точно заметая последние следы катастрофы, вагоны трамвая весело пробегали по роковому месту, облитому человеческой кровью. Сегодня вагоны не скалились и не шипели, как тогда, а, напротив, бодро позванивали, чтобы веселее было катиться.
В связи с моими мыслями о бренности жизни воспоминание о недавней ужасной катастрофе переродилось. То, что было грубонатуралистично – вывалившаяся челюсть, отрезанные руки, часть ноги, приподнятый палец, игра детей с кровавыми лужами, – хоть и потрясало меня сегодня не меньше, чем тогда, но потрясало совсем иначе. Брезгливое чувство исчезло, и вместо него явилось возмущение. Я так определил бы эволюцию, происшедшую в моей душе и в памяти: в день катастрофы я мог бы под впечатлением виденного написать острую газетную хронику уличного репортера, а в тот день, о котором идет речь, я способен был бы сочинить горячий фельетон против жестокости. Запомнившаяся картина катастрофы волнует меня уже не натуралистическими подробностями, а жалостью, нежностью к погибшему. Сегодня мне с особой теплотой вспоминается лицо той женщины, которая горько плакала.
Удивительно, какое большое влияние оказывает время на эволюцию наших эмоциональных воспоминаний.
Сегодня утром, то есть через неделю после катастрофы, идя в школу, я опять прошел мимо рокового места и вспомнил то, что здесь произошло. Вспомнился белый, такой же, как сегодня, снег. Это – жизнь. Распростертая, тянущаяся куда-то черная фигура. Это – смерть. Струящаяся кровь. Это – исходящие из человека страсти. Кругом, как яркий контраст, опять были небо, солнце, свет, природа. Это – вечность. Пробегающие мимо переполненные вагоны трамвая казались мне проходящими человеческими поколениями, направляющимися в вечность. И вся картина, еще недавно представлявшаяся отвратительной, потом жестокой, теперь стала величественной. Если в первый день мне хотелось написать газетную хронику, если потом меня тянуло на фельетон философского характера, то сегодня я склонен к поэзии, к стихам, к торжественной лирике.