витрувианстве архитекторов. Здесь также о себе заявляет основной закон Возрождения, а именно тот, в соответствии с которым подвижка в области образования обыкновенно предшествует здесь движению в области соответствующего искусства. В данном случае разрыв между тем и другим возможно определить приблизительно в два десятилетия, если считать от кардинала Адриано да Корнето (1505?) до первых витрувианцев в абсолютном смысле слова.
Но чем, наконец, особенно гордились гуманисты — это новолатинской поэзией. И в той мере, в какой она помогает нам охарактеризовать гуманизм, необходимо поговорить и о ней.
Насколько мощным было предубеждение в ее пользу, насколько близка была она к окончательной победе, разбиралось выше (с. 162). Необходимо с самого начала осознать, что наиболее богатая в духовном плане и самая развитая нация тогдашнего мира отказалась в поэзии от такого языка, как итальянский, не из пустой прихоти, но имея в виду нечто полное глубокого смысла. Именно к этому ее побудило одно совершенно неодолимое обстоятельство.
То было восхищение античностью. Как всякое подлинное, не знающее удержу восхищение, оно с необходимостью влекло за собой подражание. В иные времена и у иных народов нам также приходится натолкнуться на отдельные разрозненные попытки, имеющие целью то же самое, но в одной только Италии были в наличии оба непременных условия существования и дальнейшего развития новолатинской поэзии, а именно всеобщий отклик со стороны образованного слоя нации и частичное воскрешение античного итальянского гения в самих поэтах, эти изумительные длящие свое звучание аккорды древних струн. Лучшее из того, что возникло таким образом, — это уже более не подражание, но собственное свободное творчество. Всякий, кто не в состоянии переносить в искусствах никаких производных форм, кто уже не ценит античность либо, напротив, считает ее магически-неприкасаемой и неподражаемой, кто, наконец, не проявляет никакого снисхождения в отношении прегрешений у поэтов, которые должны были заново открыть или угадать долготы целого ряда слогов, тот пусть оставит эту литературу в покое. Наиболее прекрасные их сочинения создавались не для того, чтобы противостоять некой абсолютной критике, а с тем чтобы доставить удовольствие самому поэту и многим тысячам его современников[524].
В наименьшей степени удача сопутствовала эпосу, основанному на историческом материале и сказаниях античности. Однако наличие существенных условий для живой эпической поэзии никогда не признавалось, как известно, не только в римских, но даже и в греческих образцах, исключая одного Гомера, так откуда же было им взяться у латинян Возрождения. И все же «Африка» Петрарки, вообще говоря, смогла отыскать себе так же много столь же воодушевленных читателей и слушателей, как и любой другой эпос Нового времени. Небезынтересны цель написания и история создания поэмы. В XIV столетии было признано, и совершенно справедливо, что время Второй пунической войны было эпохой, когда солнце Рима стояло в зените, и Петрарка хотел и должен был это выразить. Если бы Силий Италик был к этому времени уже разыскан, Петрарка, возможно, остановился бы на иной теме, но за его отсутствием идея воспеть Сципиона Африканского Старшего была так по сердцу XIV столетию, что и другой поэт, Дзаноби ди Страда, также поставил перед собой эту задачу; лишь из глубокого преклонения перед Петраркой отказался он от своей зашедшей довольно далеко поэмы[525]. Если вообще имеется какое-то оправдание «Африке», то оно заключается в том, что и в это время, и впоследствии поэма возбуждала такой повальный интерес к Сципиону, словно он был еще жив, и что он ставился здесь выше, чем Александр, Помпей и Цезарь[526]. Много ли найдется в Новое время эпических поэм, которые бы могли похвастаться таким популярным для своего времени, в основе своей историческим и все-таки мифическим по способу рассмотрения сюжетом? Разумеется, в наше время поэма эта, собственно как поэма, совершенно неудобочитаема. Что до других исторических тем эпоса, мы вынуждены отослать читателя к курсам истории литературы.
Более богатым и плодотворным было продолжение сочинительства на материале античного мифа, заполнение в нем поэтических лакун. Здесь достаточно рано на сцену выступила итальянская поэзия, уже в виде «Тезеиды» Боккаччо, считающейся его лучшим поэтическим произведением. Маффео Веджо{332} сочинил при Мартине V по-латински XIII песнь «Энеиды». Далее, имеется некоторое число более мелких опытов в духе Клавдиана — «Мелеагрида», «Гесперида» и т. д. Но наиболее замечательны здесь мифы, вымышленные заново, наполняющие самые прекрасные местности Италии первобытным населением богов, нимф, гениев, а также и пастухов — поскольку в это время вообще уже невозможно провести грань между эпическим и буколическим. Вопрос о том, что пастушеская жизнь в этих то повествовательных, то диалогических эклогах описывается, начиная с Петрарки, почти исключительно[527] в условной форме, как некая оболочка фантазий и чувств любого рода, еще будет затронут по поводу, который представится ниже, теперь же речь идет исключительно о новых мифах. Явственнее, чем где-либо еще, проступает здесь двойственная роль древних богов в Возрождении: с одной стороны, они, разумеется, замещают общие понятия и делают излишними аллегорические фигуры, но в то же время они представляют собой свободный, независимый поэтический элемент, объект, исполненный нейтральной красоты, открытый для того, чтобы быть усвоенным и заново перекомбинированным всяким поэтическим произведением. В своих написанных по-итальянски «Нимфах Амето» и «Фьезоланских нимфах» Боккаччо дерзко выступил со своим воображаемым миром богов и пастухов из флорентийской округи. Однако шедевром следует признать принадлежащее Пьетро Бембо[528] стихотворение «Сарка»: сватовство речного бога, носящего это имя, к нимфе Гарда, пышная свадьба в пещере на Монте Бальдо, предсказание Манто, дочери Тиресия, относительно рождения у них сына Минция, основания Мантуи и будущей славы Вергилия, который будет рожден как сын Минция и Майи, нимфы Анды. В этом выдающемся гуманистическом рококо Бембо удались необычайно красивые стихи, а также финальное обращение к Вергилию, которому может позавидовать любой поэт. Как правило, всему этому, как чистой воды декламации, дается невысокая оценка, относительно чего, как и в любом вопросе, где идет речь о вкусах, спорить не приходится.
Далее, создавались многочисленные эпические поэмы библейского и церковного содержания, написанные гекзаметром. Не всегда их авторы задавались целью подняться в церковной иерархии или заслужить папскую милость: в случае лучших, как, впрочем, и в случае наиболее неуклюжих, таких как Баттиста Мантовано, написавший «Партенику», необходимо предполагать наличие совершенно искреннего желания своей ученой латинской поэзией послужить святому делу, с чем прекрасно гармонировало их полуязыческое понятие о католицизме. Гиральд{333} перечисляет целый ряд таких поэтов, среди которых в первый ряд должны быть поставлены Вида{334} с его «Христиадой»