Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Журавлев не обращает на него внимания. Сережка нащупал в кармане самый большой кружок с завернутым ободком, протянул его под партой Журавлеву.
Журавлев давно хотел попробовать, они сухо и сладко пахли рядом, и намерился кружочек взять, но Сережка отдернул руку, положил кружочек в рот, поулыбался и сжевал. Затронув Журавлева локтем, вытащил сморщенную, в глубоких складках грушу, протянул в сторону Журавлева, держит на весу.
Журавлев посмотрел Сережке в лицо, взял с парты непроливашку и ткнул ею Сережке в губы. Тот хлюпнул и упал лицом в парту.
Анна Ефимовна остановилась, долго не могла выговорить слово.
— Это не Журавлев. Это садист. Ты… — от возмущения Анна Ефимовна забыла все слова. — Ты не человек! Ты чурка, — сказала она, — чурка с… глазами.
И именно то, что он чурка и с глазами, больше всего поразило Журавлева.
— Сейчас же выйди! Выйди, Журавлев!
Анна Ефимовна сорвалась с места, взяла Журавлева за руку выше локтя и, извивающегося, провела через весь ряд к двери.
Журавлев вырвал руку, собрал книжки, независимо обошел учительницу и удалился, не закрыв дверь.
Мартовский снег сбивался в ладонях в оледенелые комки. Журавлев кидал снежки в полукруглое окно в дощатых сенцах школы. Комки бухали о доски, разлетались. Журавлев ждал перемену и Сережку.
В дверь на перемену первыми выломились ребята, сбежали с высокого крыльца. Выскочил и Сережка, глянул на Журавлева, боком отступил за дощатую стену и высунулся в окошко.
Журавлев этого и ждал — пустил в него тяжелой льдышкой. Сережка юркнул вниз. Журавлев с новым комком караулил его лицо. Когда оно показалось, Журавлев метнул в окошко свежий комок. Из окна — брызги.
С крыльца высыпали девчонки, уставились на Журавлева и онемели. Анна Ефимовна откачнулась от окошка, стиснула ладонями лицо, побрела в класс. Приткнувшись к печке, долго не отнимала от лица платок и в класс никого не пускала. Вызвала Соловьеву, пользующуюся ее особым доверием, и та объявила, что занятий не будет.
Когда разбирали сумки, Анна Ефимовна, в шали, надвинутой на глаза, старалась повернуться к ученикам спиной, долго что-то искала в книжном шкафу. Из-под шали не было видно ее глаз, только нос, незнакомой формы. Всем хотелось увидеть Журавлева, но его у школы уже не было.
Дома Журавлев скинул снег с крыши. Намял в чашке картошку, она осклизло продавливалась между пальцами, шелуха налипала сверху. Покрошил курам. Послушал, как они, вытягивая шеи через деревянную решетку из-под лавки, часто стучали носами по полу.
В марте на улице тепло, можно в одной рубашке бегать. Солнце яркое, а в избе выстывало. Одному сидеть в избе не хотелось, и Журавлев пошел на улицу. Наколол дров. Охапку занес в избу, бросил у печки.
Солнце уже за стену зашло, не бьет в окно. Журавлев не раздевался, сидел в телогрейке. Он проголодался. Нашел хлеб на лавке. Булка синяя и плоская. Мать подмешивает в тесто натертую картошку. Поэтому хлеб внутри мокрый. Когда ешь его с молоком, он во рту тяжелеет и становится тошнотворным. Журавлев поел, и ему пришло в голову, что теперь не нужно выполнять домашние задания. Он вспомнил, какое было веселое лицо у Анны Ефимовны в окошке, увидел, как летел снежок, и то, что он, опрометчиво метнув, уже не мог ни приостановить, ни вернуть его, и как охнула учительница.
Чтобы облегчить это воспоминание, ему хотелось, чтобы кто-нибудь сделал ему больно. Но его только знобило. Он спрятал руки в рукава телогрейки, сцепил замочком, положил на стол и лег на них подбородком. Пимы с калошами чуть сползли с ног и уперлись в пол, ногам от этого было теплее: сухие голяшки не настывали.
Он стал ждать мать. Придет — печку растопит, корову пойдет доить. Что она сегодня на работе долго так?
Авдотья Журавлева сортировала с женщинами в завозне[2] семена. Вот уж свет из широкой двери в угол сместился, а они ворох пшеницы никак не добьют. Осталось-то чуть. Можно бы и бросить, домой бежать; зерна еще на десять дней. Да зайдет завтра председатель, увидит, что с этой стороны крохи не довеяли, и ничего не скажет, а устыдишься.
А у Авдотьи что-то в спину вступило, на поясницу как тяжелый валик положили: ни согнуться, ни разогнуться.
Она сняла с головы платок, отряхнула об юбку — пыль остро запахла пшеницей, — скомкала его в карман, пошла к веялке. Тут ее и окликнула от двери школьная сторожиха.
— Поди-ка, Авдоть, — сказала шепотом. А всем женщинам громче: — Что-то вы запозднились? Коровы-то дома заждались. Авдоть, — наклонилась заговорщицки сторожиха к лицу Авдотьи, — твой Петька-то что наделал. Чуть Анну Ефимовну не убил. Лицо раскровянил. Меня за тобой послали. Исключать его будут. Давай-ка пойдем.
Авдотью уже не раз вызывали из-за сына. То уроки дома не делает, то «он у вас запущенный», «давайте вместе, Журавлева», «вот вы расписываться не научились и сына на полдороге оставите», «надо общими усилиями», «пусть начальную школу закончит, последний год», «вы его контролируйте».
Только уйдешь — опять девчонок присылают: «Зайдите в школу».
Уж лупила. Он что… Насупится как волчонок. «А… — отчаялась Авдотья, — что хотите, то с ним и делайте. Мужа на войну забрали, нас не спрашивали. А что здесь спрашивать?»
Авдотья на вызовы в школу и ходить не стала. И теперь вот…
Снег за день осел, коркой взялся, а набитая дорожка гребнем высится, ноги сползают. На крыльцо еле поднялась. На крашеном полу, хоть и при керосиновой лампе, а заметила Авдотья, сколько пыли на ней: вся как в войлочном пуху.
Анна Ефимовна присмотрелась к Авдотье, заторопилась табуретку подставить. Авдотья не помнит, как и опустилась. Учительница будто чего испугалась: стоит, трепещет вся, а лоб перевязан. И, ни с того ни с сего, Авдотья заголосила…
Поговорили они с Анной Ефимовной. От сердца отлегло. Домой вроде спокойно шла, а в избу уже бегом вбежала.
Петька в фуфайке и шапке за столом сидел, в руки уткнулся.
— Петьк, — нетерпеливо окрикнула Авдотья, — ай притворяешься? Ты что это, неслухьян, наделал? Всю мне душу сокрушил. Никакого терпежу с тобой нету.
И дневная усталость, и вина перед учительницей безрассудно взорвали ее. Она сорвала с головы Петьки шапку:
— Что ж это ты делаешь со мной, а?
Петька поднял голову, спросонья крикнул:
— Ну, мамка! Что ты! Как спятила, хватаешься. — Петька соскочил на ноги.
— Хватаешься! — Авдотья начала хлестать его ладонями по щекам, по губам. Чем больше, тем сильнее. — Хватаешься!
Петька откачнулся за стол в угол, обежал его с другой стороны, выскочил в дверь.
Авдотья приходила в себя. Почувствовала, как у нее дрожат руки, опустилась на лавку. Увидела, что дверь настежь, заторопилась. Зажгла лампу: долго не попадала в щелку горелки. Огляделась: «Что же это я, очумела: ни корова не доена, ни ужина нет. Печку затапливать надо…»
Увидела принесенные дрова, присела перед ними. Рукой к ним притронулась, и опять — вот они, слезы.
А в ладонях ее все горело Петькино лицо.
Теперь Журавлев пережидал, когда все ученики проходили в школу. По пустой дороге он прибегал на колхозный двор, где пахло на солнце вытаявшим навозом и старым мазутом от конных граблей.
Между двумя амбарами под навесом в тени нетерпеливо переминался жеребец Лысан. Если у рабочих коней к весне обозначались ребра, сухими чешуйками шелушились холки, то широкая спина Лысана отливала черным шелковым блеском. Когда Лысан чувствовал приближение человека к жердяной перегородке, беспокоился, и у него нервно дрожали ноздри. Он начинал переступать задними ногами, и копыта его выдавливали мокрые следы на деревянном полу.
— Но, потанцуй, — грубо одергивал его Журавлев. — Застоялся!
Журавлев копировал чей-то голос.
Жеребец тянулся к сену. Он уже выел кормушку перед собой, и привязанный повод сдерживал его. Жеребец шевелил вытянутыми губами. Журавлев протиснулся между жердями. Жеребец прянул головой, посторонился.
Журавлев залез в кормушку, стал подгребать сено с краев под морду жеребцу. Тот доверчиво подпустил мальчика, захрустел сеном. Журавлев потрогал его челку.
«Вон какие глаза у тебя, Лысан, красивые. Как мыльные пузыри».
В радужном и влажном их блеске ломалась бревенчатая стена.
Журавлев опустился на пол, погладил шею жеребца. Его тянуло потрогать круп, но жеребец при каждом прикосновении нервно передвигал кожей, сбрасывая ладошку, и недобро отстранялся.
Журавлев не услышал, как пришла Артамониха. Как война началась, так тетка Артамониха за жеребцом ухаживает — мужиков нету.
Артамониха всмотрелась в полусумрак стойла: после солнца ей казалось, что у Лысана холодно и темно.
— Ты зачем там, неслух? — испугалась она. — Ведь убьет.
— Не, — сказал Журавлев. — Он понимает.
— Ну-ка живо.
- Том 3. Рассказы 1972-1974 годов - Василий Шукшин - Советская классическая проза
- Батальоны просят огня (редакция №1) - Юрий Бондарев - Советская классическая проза
- «Мой бедный, бедный мастер…» - Михаил Булгаков - Советская классическая проза
- За синей птицей - Ирина Нолле - Советская классическая проза
- Просто жизнь - Михаил Аношкин - Советская классическая проза