Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они могли часами стоять так, тесным кружком, вокруг решетки, не пророня ни словечка, чуть осоловелые, может быть, даже слегка одурманенные, насыщаясь до отвала этим запахом свежего хлеба и отогреваясь его теплом, которое парило недвижным, невидимым глазу округлым облачком над подвальным окном.
И вот тут-то мальчик и появился.
Он молча и отрешенно, словно был здесь совершенно один, уставился вниз, на грязно-белое бельмо окошка.
Мальчик был странно одет: парусиновые или скорее даже сурового полотна брюки, слишком широкие и с вышедшими бог знает как давно из моды манжетами, выкрашенные неровно, пятнами, кубовой краской, но синими, вдруг явственно вспомнил он, они так и не стали, а сделались почему-то бурыми, с фиолетовым оттенком. И туфли с задранными кверху носами были на нем тоже парусиновые, некогда белые, их чистили, еще вспомнил он, зубным порошком, но у мальчика они были, под стать штанам, выкрашены черной ваксой, и сквозь ваксу сиротски проступал проплешинами их первоначальный цвет.
Мальчик тоже удивленно, недоверчиво и будто дивясь разглядывал его плетеные светло-коричневые мокасины. Потом взгляд мальчика медленно и, как ему показалось, испуганно стал подниматься выше — на его кремовые вельветовые брюки, на такой же пиджак, задержался на темно-бордовом в белую и синюю полоску галстуке и остановился, наконец, на его лице.
И вдруг во взгляде мальчика он прочел, что тот его узнал. То есть не узнал — где он мог его видеть, когда?! — а какая-то догадка мелькнула в его глазах, разгадка какая-то, и они стали еще недоверчивее и испуганнее.
Он вновь поглядел вниз, на окно за решеткой, — нет, там теперь никакого света не было, окно наверняка давно, годами, не мыли, да и никакой торни в подвале уже нет, хлеб теперь пекут не в этих самодельных печах-колодцах, как некогда, а на хлебозаводе.
Когда он поднял глаза от подвального окна, мальчика рядом уже не было, в вязких сумерках где-то в нижнем конце улицы мелькала чья-то легкая, неразличимая тень.
И вот теперь мальчик опять был тут как тут.
Поточная улица, выложенная таким же крупным, вылощенным неторопливым, упрямым ходом времени булыжником, местами такая узкая, что, если расставить руки, можно разом коснуться глухих, с редкими окнами, стен на противоположных ее сторонах, вела вверх, к подножию Мтацминды.
Он никак не мог найти ворота своего давнишнего, тех времен, дома.
Дом был, остался, вот он: задняя его стена из побуревшего красного кирпича с несимметрично и отсюда, с Поточной, высоко, на уровне второго этажа, пробитыми окошками, дом — вот он, но войти во двор, найти ворота он не мог. Ворот не было, их заложили кирпичом, заплата была относительно недавней, кирпич в ней другого, более светлого цвета.
Он стоял в растерянности один на безлюдной улице, пышущей полуденным сухим жаром раскаленного солнцем кирпича стен и булыжника мостовой, и не очень понимал про себя, зачем он здесь и чего ему надо.
Вот тут-то и объявился опять мальчик.
Он бежал сверху, со стороны Мтацминды, спуск был так крут и горбат, булыжник так неровен и скользок, что, подумал он, даже при желании мальчик не мог бы остановиться, инерция бега гасилась лишь в самом низу, на пересечении с другой улицей.
Мальчик и пробежал мимо него, даже не заметив, но вдруг поскользнулся и упал, больно ударившись коленом о камень.
Правым коленом, вдруг резко-отчетливо вспомнил он, у меня и сейчас временами ноет это колено, и на коленной чашечке поныне остался грубый, выпуклый белый рубец. И еще он с внезапной яростью вспомнил, что упав, он тогда перво-наперво подумал не о боли, а о том, не треснуло и не порвалось ли изношенное суровое полотно его единственных, неровно выкрашенных кубовой краской штанов.
Он безотчетно нагнулся и нащупал ладонью сквозь плотный рубчатый вельвет тот давний шрам.
Мальчик поднялся с трудом на ноги, сквозь продранную штанину на разбитом колене расплылось ярко-алое пятно, и, с натугой волоча ногу, заковылял к дому и исчез в воротах, которых только что не было.
Уходя в ворота, мальчик на ходу мельком оглянулся на него, и в его взгляде, кроме удивления и испуга, которые он прочел в нем еще в прошлый раз, у бывшей торни, а также нынешней боли, ему почудилась еще какая-то молчаливая, смутная укоризна, упрек, что ли, но — в чем?.. И еще — давешняя разгадка, в которую не мог же он — взрослый человек, тертый калач! — поверить!..
Он нашел все-таки новый вход во двор — за углом, в коротком глухом тупичке.
Двор был совершенно пуст, мальчика и след простыл.
Жизнь сложилась, думал он вразброс, стоя в нерешительности посреди двора, залитого плотным, хоть сожми его в горсти, солнечным светом, в пятьдесят ее уже не перебелишь, не пересочинишь наново. Да ему и не в чем ее
укорять, как и самого себя тоже. Это мальчишками мы ждем от нее чего-то невероятного, не выразимого словами, ни на что и ни на кого не похожего. И лишь с годами начинаешь привыкать к мысли, что невероятное, никакими словами не выразимое чаще всего или даже неизбежно оборачивается несбыточным, просто-напросто невозможным, и ничего тебе не остается, как примириться с этим. А еще очень может быть, что это — невероятное и несбыточное — всего лишь синонимы, стоит только заглянуть в толковый словарь. Или даже иначе — может быть, жизнь и есть как раз проторенный не одним тобою путь от невероятного к несбыточному. Только вот откуда мальчику-то знать, что, умножая знания, мы умножаем скорбь?.. Поживи вот с мое, думал он без насмешки, но и без обиды, без укора, поживи с мое, вот тогда-то мы бы и поговорили, а сейчас что ж… Поживи, узнаешь.
Хотя, тут же усомнился он и в этой мысли, вот я: пожил, узнал, а — что я знаю? Что я знаю такого неоспоримого и не боящегося сомнения, чего еще не знает мальчик?..
И все-таки его надо отыскать, мальчика. Ничего нельзя оставить без ответа. Нельзя уклоняться от вопросов, даже если заведомо знаешь, что на них нет ответов. Мальчика надо непременно отыскать.
Память, еще подумал он, странная это штука на поверку, память… Питаясь неведомо чем, она прямо-таки на глазах обрастет новыми, вполне достоверными подробностями, как молодыми листьями и побегами дерево по весне, забытыми или и вовсе никогда не существовавшими лицами, светом и запахами далекого и, казалось бы, давно отвергнутого прошлого или какого-то неведомого будущего, на которое к тому же у тебя нет никакого права… И тут уж, подумал он, совершенно не имеет значения, было ли это все с тобою на самом деле или же ты это сам напридумал, наплел себе на досуге… Собственно говоря, прошлое состоит отнюдь не из одних непреложных фактов, не из одного того, что было на самом деле, — иначе мы не стали бы до конца своих дней денно и нощно достраивать, перекраивать, досочинять это наше собственное прошлое, чтобы в конце концов прийти к убеждению, что то, чего у нас не было, чем обошла нас жизнь — такое же неотъемлемое наше достояние и так же честно и по заслугам нам доставшееся, как и то, что и взаправду выпало нам на долю. И ни то, ни другое нам незачем от себя утаивать или вычеркивать из памяти, иначе получится что-то вроде уличной моментальной фотографии, на которой запечатлено наше лицо, но нет нас самих.
Память об одних несомненных фактах не в состоянии поспеть за нашей неутолимой жаждой созидать самих себя, даже если это созидание обращено вспять, в прошлое. И тут уж в дело идет все без разбора, и то, что было, и то, чего не было, и важное, первостепенное, и всякая всячина, пусть и самая малая мелочь, одним словом — все, что под руку попадется…
Они сразу же, как попали сюда в сорок первом в эвакуацию, поселились в этом дворе. Сперва, правда, они жили некоторое время у тети Мани Поповой, тут же, во дворе, в ее крошечной двухкомнатной — если можно было назвать комнатами две каморки с подслеповатыми окошками, выходящими на Поточную улицу, — квартире, и лишь сколько-то спустя сняли у дворника-курда перегороженный пополам тонкой фанерной стенкой полуподвальный коридор бывшей — до революции, разумеется, — женской гимназии, безо всяких удобств: один кран и один толчок на весь густо и тесно заселенный двор. В образовавшихся таким образом вытянутых кишкою клетушках-пеналах, где едва помещались вдоль продольной стены две железные, без матрацев, койки и, чтобы обойти их, приходилось передвигаться боком, они и прожили всей семьей до конца войны.
Но прежде этого с ними были еще дед и бабушка…
И тут он вспомнил, с чего, собственно, началась их новая жизнь в этом городе и в этом дворе: дедушкино пальто.
А, значит, памяти не миновать и Сабуртало, барахолки.
Смысл слов и понятий, подумал он, меняется быстрее, чем старимся мы сами. В ту пору слово «барахолка» означало совсем другое, чем сейчас, нечто гораздо более важное, без чего была бы просто невозможна их тогдашняя беженская жизнь.