латинян, особенно венецианцев и генуэзцев, после падения Константинополя. Мехмед повел себя крайне дипломатично и позволил им заключить сравнительно выгодные договоры[407]. Еще больших успехов достигли анконцы, рагузианцы и флорентийцы, начавшие богатеть от удачной торговли с самими турками. Папская булла 30 сентября, объявляющая новый крестовый поход, никакого успеха не имела. Для Запада оказалось лучше спустя несколько лет вообще забыть о религиозной стороне и представить события 1453 года как исключительно политический византино-турецкий конфликт, а не поражение христианского мира, поэтому можно полностью согласиться со словами Стивена Рансимена: «Совесть Западной Европы была задета, но так и не пробудилась»[408].
Положение же православных стран было настолько шатким, что многие их государи (главным образом Сербии, Мореи и Трапезунда) были рады, что дело обошлось лишь очередным заверением в вассальной преданности Мехмеду и увеличением дани. Впрочем, султан уже спустя несколько лет стал методично ликвидировать любые островки независимости и еще при своей жизни подчинил себе полностью оставшиеся христианские территории Леванта и Балкан, подтвердив сказанное Георгием Франдзисом: «Если случится лишить тело головы, то члены мертвы»[409].
Кроме того, события 1453 года лежат на стыке разделов исторической науки и являются все же рассказом о поражении собранных «за честь всего христианства», а в поле зрения историков чаще всего попадают победы. Осада Константинополя завершает историю великой христианской империи, поэтому эта тема трудна для византинистов. Для Запада же эти события так и остались далекой и в некотором смысле провинциальной проблемой XV века.
Для русской же истории падение Константинополя стало поводом объявить не только автокефалию, но и начать речь о собственной религиозной исключительности. Впрочем, основания на это были весьма серьезны: «Оставалось еще одно православное государство, в чьи земли армии султана никогда не проникали… для православных христиан прежней Византии, стонущих в неволе, сознание того, что в мире все же существует великий, хоть и очень далекий государь одной с ними веры, служило утешением и надеждой, что он защитит их и, быть может, когда-нибудь придет спасти их и вернуть им свободу. Султан-Завоеватель почти не обратил внимания на факт существования России; наследники же его в последующих столетиях уже не могли позволить себе подобную пренебрежительность»[410].
Часть 3
Сакрализация войны в некоторых аспектах византийской культуры
В первой части исследования мы рассматривали правомочность концепции священной войны с позиции православного богословия. Был сделан вывод, что с позиции восточного христианства невозможно восприятие какой-либо войны как священной и абсолютно богоугодной.
Во второй части мы показали, что несмотря на такую позицию Церкви, отдельные попытки сакрализировать вооруженные конфликты в Византии все же предпринимались как непосредственно, так и путем введения в государственную политику отдельных ее признаков: представление об особой священной роли монарха, использование религиозных символов в военной риторике и историографии и т.д.
Естественно, что между невозможностью этой идеи в теории и осуществлением на практике, по меньшей мере, некоторых ее аспектов, возникало противоречие, очевидное не только для современного исследователя, но и для ромеев. В этой части работы мы постараемся разобрать наиболее важные методы, используемые византийцами для разрешения этого противоречия.
Пытаться его смягчить можно двумя путями. Можно попытаться обосновать необходимость применения силы, в том числе в виде превентивного нападения, ссылкой, например, на неисправимую кровожадность врага в силу принципиальной испорченности его природы. Иными словами, противник неисправимо хочет напасть на «нас», поэтому «мы» вынуждены атаковать его ради собственной безопасности.
Другой вариант состоит в том, чтобы тем или иным способом попытаться придать войне (особенно ведущейся с «цивилизованным» противником) максимально благообразный вид, изменив ее природу, или хотя бы сделать видимость этого.
Глава 3.1. Ромеи и варвары
Первым объектом нашего изучения станет хорошо известный любому византийцу стереотип варвара. Ведь одним из самых простых способов оправдать применение оружия — представить его печальной неизбежностью, тяжелым, но необходимым долгом гражданина.
Широко известны новозаветные представления о том, что «во Христе нет ни иудея, ни эллина» (см. Кол. 3:11 и аналогичные места). Существуют также примеры некоторых древних христианских авторов, вроде Татиана Ассирийца, притязавших на знание «варварской мудрости», которая выше «эллинского суесловия».
Не забывались они и ромеями, но тем не менее следует признать, что в этом вопросе большинство византийцев больше склонялись к античным этническим стереотипам. Для греко-римского мира было характерно жесткое разделение «эллинов» и «римлян» с одной стороны и «варваров» — с другой. Эта тема хорошо разработана как в отечественном, так и в зарубежном антиковедении и византинистике, поэтому в этой части работы будет уделено внимание лишь тем сюжетам, которые так или иначе связаны с войной.
Сам термин «варвар» указывает прежде всего на человека, не знающего «настоящего» (т.е. греческого) языка и говорящего на непонятной «цивилизованным» людям последовательности звуков. Однако уже первые античные описания негреческих народов начинают указывать на еще одну существенную черту «варварства» — приверженность странным обычаям.
Подавляющее большинство древнегреческих, а затем и латинских источников описывают их как диких звероподобных людей, которые имеют чрезвычайно испорченный, излишне жестокий нрав. Дионисий Галикарнасский весьма ясно выразил такой взгляд: «По моему суждению, разумные и человеколюбивые помыслы и деяния являются эллинскими, а жестокие и зверские — варварскими»[411].
Хотя к некоторым негреческим народам: египтянам, вавилонянам и некоторым другим античные авторы проявляли заметно более уважительное отношение, признавая их мудрость и различные достижения, к IV веку н.э. из этого списка остались лишь персы. Остальные прекратили свое независимое существование, став частью Римской или Персидской державы.
Надо признать, что отношение к варварам римлян несколько отличалось от греческого. На протяжении всей своей истории они активно воевали с окружающими народами, присоединяли их к своей империи и пытались активно ассимилировать, по крайней мере, в культурно-языковом отношении.
Византийское отношение к варварам во многом продолжало именно римскую традицию, хотя речь шла уже не об экспансии и присоединении, а о защите своих границ и дипломатической игре. Так же как и свои предшественники, ромеи выстраивали своеобразную иерархию культур: «наша» (т.е. римско-греческая, уже принявшая христианство) — «старые варвары» (древние народы, ставшие гражданами Рима, персы и иудеи), от которых, несмотря на инаковость, вполне можно чему-нибудь поучиться, — «новые варвары» (все остальные).
Такие «новые варвары», пришедшие в движение во время Великого переселения, оставались в глазах большинства византийских авторов людьми заметно более низкого развития, которых христианство призвано всячески воспитать и смягчить. Ориген утверждает, что обращенные в новую веру исцеляются от своего варварства, становятся кроткими и подчиняются законам[412].
Однако несмотря на значительные