В целом «оттепель» оказалась не только кратковременной, но и поверхностной, поскольку не создала гарантий против возврата назад, к сталинской практике. И все же в эти годы был сделан первый и решающий шаг в преодолении сталинизма, началось возвращение культурного наследия эмиграции, восстановление культурной преемственности и международного культурного обмена.
Самиздат
Еще в последние годы сталинского правления начали появляться тайные рукописи, в основном мемуары и проза. Впрочем, можно вспомнить, что подпольная литература в России существовала издавна. Первым самиздатовским произведением по праву может быть названо «Путешествие из Петербурга в Москву» Александра Радищева с той, однако, разницей, что Радищев имел в своем распоряжении типографию. В первой половине XIX в. распространялись в списках некоторые неопубликованные стихи Пушкина, Лермонтова, комедия Грибоедова «Горе от ума», ходило по рукам письмо Белинского к Гоголю.
После прихода в 1917 г. к власти большевиков подпольная литература продолжает свое существование — первым значительным явлением послереволюционной подпольной литературы стал сборник «Из глубины» (1918). Затем следуют стихи Николая Гумилева. Евгений Замятин публикует свой роман «Мы» за границей, многие выдающиеся русские писатели в 20-х гг. печатают свои книги в Берлине. Андрей Платонов, Михаил Булгаков, Анна Ахматова, Осип Мандельштам, Михаил Зощенко долгие годы вынуждены писать «в стол». Широко ходили по рукам неопубликованные стихи Сергея Есенина.
Но самиздат как масштабное явление и инструмент альтернативной культуры возникает лишь после смерти Сталина, или, еще точнее, после XX съезда КПСС, осудившего «культ личности». «Доктор Живаго» Бориса Пастернака (1957) открывает собой новую страницу в истории русской литературы. Он, как первый упавший камень, увлекает за собой целую лавину подпольной литературы. Процесс нарастает стремительно: если в 1964 г. самиздатовская литература насчитывает лишь десяток-другой названий, то десять лет спустя, в 1974 г., из самиздатовской литературы можно составить большую библиотеку[224].
Самиздат начался в 1959 г. с появлением журнала «Синтаксиса» А. Гинзбурга. Это был поэтический журнал — в каждом номере стихи десятка поэтов. «Я понял — для понимания сегодняшнего дня еще не подходят ни журналистские изыски, ни знакомая нам философия, нужен гораздо более тонкий и точный механизм, — вспоминал Гинзбург через много лет. — А таким механизмом именно в это время была поэзия».
С середины 1960-х гг. слово «самиздат» появилось и в официальном лексиконе рапортов служб госбезопасности.
Технически самиздатовские книги и журналы представляли собой сброшюрованные и несброшюрованные тексты, выполненные на пишущей машинке («Эрика» берет четыре копии…», — пел Александр Галич). Размножение публикаций было чрезвычайно трудоемким делом — отсутствовали технические средства, надо было соблюдать конспирацию.
Важнейшая часть самиздата — периодические издания, неподцензурная мысль в раскованном виде. Как выразился однажды Владимир Буковский, «сам пишешь, сам редактируешь и цензуруешь, сам издаешь, сам распространяешь, но и сидишь за все это тоже сам».
Основная причина, породившая самиздат, — невозможность сказать правду в официальной печати, стремление коснуться запретных тем, рассказать о выстраданном опыте, высказать собственные умозаключения, не совпадающие с официальной и общеобязательной точкой зрения.
Среди всех запретных тем самая волнующая и самая притягательная — это тема массового террора, лагерная тема. Ее раскрытие для всех тогда было связано с именем Солженицына, выразившего ее с наибольшей силой и наибольшей глубиной проникновения. Повесть «Один день Ивана Денисовича», напечатанная в «Новом мире» по личному разрешению самого Хрущева, занятого в тот момент борьбой со своими противниками на верхах и проводившего эту борьбу за власть под лозунгом антисталинизма, стала одной из немногих разрешенных публикаций. Другие авторы, затрагивавшие эту тему, обязательно должны были указывать, что лагеря и террор были следствием ошибок одного лишь Сталина и что в то время как Сталин ошибался, весь народ и партия (среди лагерей и застенков НКВД) продолжали неуклонно строить коммунизм, охваченные энтузиазмом и верой в непогрешимость марксизма-ленинизма.
Любое упоминание о лагерях сразу же наводило на нежелательные размышления и неизбежно влекло за собой целый ряд опасных вопросов: как могло случиться, что в «стране победившего социализма», где впервые была осуществлена не «буржуазная лжедемократия», а подлинная народная демократия, где были уничтожены эксплуататоры и частная собственность, где власть перешла в руки народа, — в концлагерях оказались миллионы ни в чем не повинных людей, а в следственных тюрьмах применялись средневековые пытки? Постановка этих вопросов подрывала основы всей советской системы как таковой, и поэтому лагерная тема очень быстро оказалась запретной. Писателям было сказано, что «ошибки» Сталина уже преодолены, что вопрос этот уже исчерпан и возвращаться к нему больше незачем. А «лагерная тема» благополучно перекочевала в самиздат.
В начале 1960-х гг. в самиздате стали распространяться «Колымские рассказы» Варлама Шаламова, поэта и писателя, проведшего в лагерях двадцать лет. Это была подлинная энциклопедия лагерной жизни. Если в романах Солженицына главное внимание сосредоточено на внутренней жизни заключенных, лагерная тема берется более в ее моральном и философском аспекте, то у Шаламова читатель нашел документальное бытописание лагерной жизни, обстоятельный рассказ о том, как жили, страдали и умирали люди в советских лагерях.
Здесь читатель впервые зримо увидел изможденных, одетых в рваное тряпье, грязных, вшивых советских заключенных с кровоточащими цинготными беззубыми деснами, с шелушащейся от пеллагры кожей, с черными отмороженными щеками, копающихся в мусорных кучах в поисках каких-нибудь съедобных отбросов, постоянно избивамых конвоирами, бригадирами, старостами, нарядчиками, дневальными и больше всего, конечно, «блатарями»[225].
При чтении рассказов Шаламова проходят перед глазами сотни людей: юноши и старики, прославленные ученые и неграмотные крестьяне, рабочие, в свое время делавшие революцию, и украинские или литовские националисты, боровшиеся с оружием в руках против распространения этой революции на их земли, солдаты и офицеры, попавшие в плен во время войны и затем прямо из немецких лагерей переправленные в советские; проститутки и интеллигентные изящные женщины, арестованные вместе с мужьями как члены семьи «врага народа», — многоликая, пестрая толпа несчастных, попавших под колеса железной машины — государства.
Борис Пастернак и Василий Гроссман: пленники судьбы
Историческим событием стал роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго», над которым автор работал с конца 1945 г. После долгих десятилетий молчания, когда русская литература фактически прекратила свое существование и сводилась лишь к скучным, казенным иллюстрациям партийных резолюций, вдруг раздался смелый голос. В одной книге и в одной человеческой жизни оказались совмещены разные и непохожие миры: старая Россия, Москва просторных интеллигентских домов с их хлебосольством, размахом, широтой, крепким здоровым бытом, основанным на веками освященных традициях, — и нынешняя советская Россия с «жилплощадью», трудовыми книжками, очередями в магазинах, проработками на собраниях и резолюциями, подозрительностью и страхом, жизнь с совсем иными масштабами и формами человеческого общежития[226].
Логика революции, говорит Пастернак, с ее насилием и нетерпимостью, к сожалению, ведет, как правило, совсем не к тому, чего хотели достичь. Подобно тому как человек не есть лишь физико-химический агрегат, так и жизнь общества человеческого не есть лишь производственные отношения и борьба классов. Упрощение жизни, ее примитивизация, стремление переделать ее по заранее составленным схемам ведет лишь к насилию над жизнью, за что она мстит своим тиранам, обманывая их надежды и приводя их к неожиданным жутким результатам. «Переделка жизни! Так могут рассуждать люди, хотя, может быть, и видавшие виды, но ни разу не узнавшие жизни, не почувствовавшие ее духа, души ее. Для них существование — это комок грубого, не облагороженного их прикосновением материала, нуждающегося в их обработке. А материалом, веществом, жизнь никогда не бывает. Она сама, если хотите знать, непрерывно себя обновляющее, вечно себя перерабатывающее начало, она сама вечно себя переделывает и претворяет, она сама куда выше наших с вами тупоумных теорий».
Восторгом перед жизнью, ее тайнами и красотой, ее непостижимой сложностью и гармонией исполнен весь роман. Это как бы поэтический гимн жизни. «Историю никто не делает, ее не видно, как нельзя увидеть, как трава растет, — говорит нам Живаго. — Войны, революции, цари, Робеспьеры — это ее органические возбудители, ее бродильные дрожжи. Революции производят люди действенные, односторонние фанатики, гении самоограничения. Они в несколько часов или дней опрокидывают старый порядок. Перевороты длятся недели, много — годы, а потом десятилетиями, веками поклоняются духу ограниченности, приведшей к перевороту…». И как горький итог глубоких размышлений над нашей русской историей звучат слова доктора Живаго: «Я был настроен очень революционно, а теперь думаю, что насильственностью ничего не возьмешь. К добру надо привлекать добром»[227].