– Крокодил Гена с Чебурашкой.
– Я открыл дверь – там стоял Симагин. Бодрый, энергичный и в полном одиночестве.
– А где же Чебурашка?
Алик замялся.
– Где-то тут. Прячется, скромняга… Стесняется. – Он вытащил шкалик из кармана, повертел у меня под носом, затем, пыхтя и отдуваясь, начал стаскивать пальто.
Мы прошли в гостиную, выпили по рюмке, затем мой друг плюхнулся в кресло, поднял глаза к потолку и сообщил:
– Буду копать твоих гарантов. Что-нибудь да откопаю.
Это было серьезное заявление, так как мелочовкой, всякими киосками да кафешками, Симагин не занимался. Его излюбленным амплуа являлись стремительные налеты и крупные операции вроде той, что проводили позапрошлым летом под кодовым названием «Ураган». Тогда ураганный удар налоговой полиции обрушился на хлебопекарные и макаронные фабрики, и врезали им так, что часть персонала переселилась на кладбище. В прямом, не в переносном смысле – скажем, «макаронников» накрыли в том момент, когда директор и главбух трудились над платежными ведомостями, изображая подписи трех десятков «мертвых душ».
Алик выпил еще рюмку и уставился на меня.
– Итак, гражданин Невлюдов, что вы имеете сообщить по поводу своей трудовой деятельности? Какие программки вы составляли для ха-рэ-эм «Гарантия»? Двойного бухгалтерского учета? С дырой, куда сливают черный нал? С отстойником для ценных материалов, бронзы, мрамора и палисандра? Следствие желает услышать подробности.
– Ну… – начал я, но Алик тут же треснул кулаком по колену, выпучил глаза и рявкнул:
– Молчать! Колись, падла! Только чистосердечное признание может смягчить твою участь!
– Никаких признаний без адвоката, – сказал я. – И зачитайте мне, инспектор, закон о правах подследственных.
Алик ухмыльнулся и забубнил:
– Все, чего ты тут наболтаешь, будет поставлено тебе в вину, по каковой причине ты имеешь право молчать, но если ты им воспользуешься, зонтик с ручкой, я переломаю тебе кости, вырву печень и сожру ее на глазах у твоего сраного адвоката.
Я вздохнул.
– Тогда признаюсь. Дело, видишь ли, валютное, хлебное…
Внимая моей истории о машинке-разбраковщике, Симагин мечтательно закатывал глаза, хмыкал, чмокал и испускал другие поощрительные звуки. Наверное, дело и правда было хлебное, и он уже прикидывал, как начнет раскручивать сидельца Пыжа вкупе с ассирийцем Ичкеровым и склизким хмырем Альбертом Салудо. Как возьмет их за галстук, перекроет кислород, покажет, как крутить динаму, и сделает гуляш по почкам… Разумеется, фигурально, в том же смысле, в каком Салудо любопытствовал насчет моей тети.
Дослушав до конца, Алик потянулся, хрустнул суставами и произнес:
– Интересно, а есть ли у них лицензия на этакие игрушки? Ну ничего, выясним… С Калиденко Михал Георгичем я договорился. Сперва схожу к твоим хрумкам один, поразнюхаю, что там да как. Потом устрою им ревизию. Внезапную!
Надо знать, что такое ревизия по-симагински. Взвод парней в черных масках, бронежилетах и с автоматами; дым столбом, топот, грохот, рев: на пол!… не двигаться!… руки прочь от сейфов!… Представив эту сладостную картину, я робко предложил:
– А зачем тебе к ним таскаться в грустном одиночестве? Может, сразу и ревизию устроишь?
Симагин снисходительно похлопал меня по плечу.
– Промочи горло, доходяга, успокойся и не учи ученого. Я знаю, как хмырей на вшивость проверять!
Я пригубил, Алик опрокинул, затем пошевелил пальцами, будто касаясь клавиш фортепиано, и с шумом втянул воздух.
– Чаю? – спросил я. – С пирожными?
– Нет, гитару. Буду петь. Раз ты во всем сознался, не нужно лишних слов.
В его могучих руках гитара казалась совсем небольшой. Он подмигнул мне, склонил голову, бережно коснулся струн. Они вскрикнули, застонали, словно семь женщин, истосковавшихся по ласке. Сам я не играю и никогда не видел, чтобы играл отец. Может быть, в молодости… А может, и не его эта гитара, а память о друге, которого он не хотел забывать? Теперь не спросишь, не узнаешь… Голос Алика звенел, и звуки, рассекая тишину, уносились куда-то стаей встревоженных птиц.
Звенит зеленая листва, Дождем умыта, солнца просит, И кажется, что никогда Намек ей не подарит осень. Но смех задумчиво затих, Ведь желтизна так много значит!… И дождь, что омывает лист, Воспринимается иначе. Слабеет связь, приходит страх, Листва охвачена тревогой… Последний звук, последний взмах Перед непройденной дорогой. И ветер дань теперь возьмет: Лист оторвет, опустит ниже… Другие вспомнят ли о нем, Хотя бы те, кто были ближе?… И лягут все в лесной ковер, Ведь выбора иного нету! Иль… дать художнику узор И вдохновение поэту?[37]
Не успел отзвучать последний аккорд, как в дверь позвонили. Высунувшись на лестничную площадку, я узрел там Катерину с Олюшкой: первая – в домашнем халатике, вторая – в нарядном платьице, будто в гости собралась. Так оно и оказалось.
– Ребенок к тебе просится, – промолвила Катерина. – Примешь? Но чтобы домой не позже девяти!
Я распахнул дверь пошире.
– В нашей компании только юных дам и не хватает!
Олюшка вошла, распространяя аромат незабудок и детской свежести, и Белладонна, дремавшая на диванчике в прихожей, тут же встрепенулась, спрыгнула на пол и дружелюбно мурлыкнула.
– Мяу-мяу, – поздоровалась с ней Олюшка и, подхватив Белладонну левой рукой, прижала к себе, а правой уцепилась за мой палец. – Дядя Алик пришел и поет? Слышала, слышала! Раз поет, должен сказку рассказать.
– Должен. Уговор дороже денег, – согласился я и повел свою гостью в комнату.
Через пару минут она уже сидела у Симагина на коленях, излагая свои требования: сказку на полчаса и пострашнее. Забавно они смотрелись вместе: светлый хрупкий эльф на колене тролля.
Алик призадумался (видно, вспоминал самый жуткий случай в полицейской практике), хмыкнул и наморщил лоб:
– Есть один эпизод! Жил да был в недалекое время некий хмырь…
– Змей Горыныч? Или Кощей Бессмертный? – перебила Олюшка, щекоча колючую щеку Симагина мягкими кудрями.
Тот снова впал в задумчивость, потом решительно тряхнул головой.
– Кощей! Он самый, супостат! Только не Бессмертный, а с другим прозванием, от латинского слова аннексия. По-нашему это значит цапать. – Для наглядности Алик стиснул огромный кулачище. – Вот он и цапал где мог. Жадюга, понимаешь, патологический тип; жил себе не тужил, зашибал круто, ел сладко, пил да веселился, а подати казне были за десять лет не плачены. Только проведал об этом самый главный начальник в нашем царстве государстве, проведал и ужасно разозлился: ножками затопал, ручками захлопал и говорит строгим голосом…
Олюшка, широко распахнув глазенки, дернула Алика за палец.
– Дядь Алик! А кто был самый главный? Царь Берендей, да?
– Берендей так Берендей. – Мой друг покладисто кивнул. – Пусть будет Берендей, грозный наш царь-батюшка… Значит, разгневался он, призвал к себе Ивана-царевича и строгим голосом молвил: «Слушай, сын разлюбезный, приватизатор ласковый, мою державную волю! Иди-ка ты к Кощею свет Аннексию и проверь все как есть: все его захоронки и сундуки, все счета и вклады в заморских банках и всю его поганую бухгалтерскую отчетность. А проверивши, взыщи с него подати и недоимки за десять прошлых лет и за десять будущих. И чтоб по мильену на год вышло, причем в самой твердой валюте!»
Иван– царевич только темя почесал и говорит: «А ну как не отдаст добром, царь-батюшка? Кощей, он такой… его на оглобле не объедешь…» Царь в ответ нахмурился: «Взыщи! Аль не ты у меня в первых помощниках ходишь? А чтоб взыскивать было легче, возьми с собой добрых молодцев-опричников, и коль вражье семя положенного не отдаст, куй его в железа и на этап! Сидеть ему, поганцу, в краях сибирских, как мамонту в вечной мерзлоте!» С таким наказом Иван-царевич и отбыл, прихватив полдюжины верных сотоварищей…