Эксперимент удался, напомнив мне сдачу экзамена по зарубежной литературе XX века на филфаке МГУ сорока годами раньше. Я тогда вытащил билет с датским соцреалистом Мартином Андерсеном-Нексё и, не читавши ни одного из его романов, развернул перед экзаменатором сопоставительный анализ сразу двух — «Пелле-Завоевателя» и «Мортена Красного». Преподавая сейчас русскую литературу в Калифорнии, я иной раз ловлю на подобных трюках своих желторотых студентов и, прежде чем поставить кол (F), не забываю похвалить их за интеллектуальную инициативу, обличающую будущих литературоведов.
И в самом деле, успех этих провокаций вовсе не свидетельствует, как может показаться, о научной несолидности литературоведения. Напротив, если последнее чем и отличается от «настоящих» наук в невыгодную сторону, так это обязательностью знакомства с художественными текстами и вообще первоисточниками. Физики, химики, биологи, не говоря уже о математиках, спокойно работают с фактами и формулами, установленными их предшественниками, и лишь филологи считают делом чести вручную перелопатить как можно большую массу накопившегося за века сырья.
Есть мнение…
— А ты все-таки хороший парень (good guy), — сказала мне одна коллега в конце престижной конференции в Сан-Диего, на заключительной парти, когда все слегка подвыпили.
Мне уже приходилось слышать подобное. Я во многих отношениях не подарок, доброе слово и кошке приятно, но мне всегда хотелось спросить, по поручению какого именно этического политбюро берутся они удостоверять мое благонравие. Поддавшись соблазну, на этот раз я спросил — и был тотчас разжалован обратно в негодяи.
Механизм вынесения этих оценок несложен. Объявляя тебя «хорошим», себя дамочка позиционирует как бесспорную носительницу добра и справедливости. Она, конечно, вправе и отказать тебе в одобрении, но тогда ты мог бы усомниться в ее полномочиях, и игра закончилась бы вничью. А так ее стратегия беспроигрышна: натянув тебе четверку с минусом, в обмен она получает диплом с отличием. (В Америке только полный невежа может не принять одобрения собеседника — won’t take «yes» for an answer.)
Особенно красноречиво это «все-таки». За ним рисуется бурное заседание некоего высшего совета, на котором она выдерживает тяжелый бой в твою защиту, вынуждена признавать твои многочисленные недостатки, но в конце концов преодолевает законное недоверие большинства и добивается оправдательного приговора — с минимальным перевесом.
С тех пор прошел десяток лет, но я хорошо помню ее шок от моего вопроса. Наверно, мне следовало смолчать. Она была не первой молодости, безнадежно усата, для компенсации курила трубку, носила устрашающие сапоги и писала исключительно на женские темы, не получая, однако, одобрения даже у той русской писательницы, творчеству которой посвятила целую книгу. А вообще-то была неплохим парнем.
Совершитель Гаспаров
Мне довелось встречаться с учеными высшей пробы: Шкловским, Проппом, Якобсоном, Тарановским, Лотманом, Пермяковым, Бремоном, Риффатерром, де Маном, Колмогоровым, Гельфандом, Хоффманном, Зализняком, Старостиным, быть сыном Мазеля, работать с Мельчуком и Щегловым. С Михаилом Леоновичем Гаспаровым (далее — М. Л.) я был знаком довольно хорошо, хотя и не так коротко, как некоторые другие (которые, именно поэтому, боюсь, ничего не напишут).
Он умер в зените успеха — и по масштабам достигнутого, и по уровню признания. Неизлечимо больной, он продолжал работать и, живи дольше, не снизил бы темпа; но по любой человеческой мерке и так сделал достаточно. Памятником этому титаническому труду остаются книги, которые уже давно начали переиздаваться. К ним обращаешься постоянно — они служат фундаментом и укором, толкая к изучению, применению и вообще работе. Неловко требовать большего.
Не пытаясь охватить здесь значение его наследия, я хотел бы рассказать, каким я его знал и чем он был для меня лично. Я позволял себе писать о нем при его жизни, в статьях и виньетках, и мечтал бы, чтобы так было всегда. Увы! Подумать, что мне случилось познакомить его со Старостиным (в автобусе по дороге к Сереже я встретил М. Л.; они оказались соседями, от Старостиных мы позвонили М. Л., он охотно зашел, он вовсе не был нелюдимым), а сегодня нет их обоих!
Повторяю, отношения не были особенно близкими. До эмиграции я у него не бывал, но он регулярно приходил на Метростроевскую (Остоженку) на Семинар по поэтике (1976–1979), а много лет спустя как-то зашел к нам с папой на Маяковскую. Он несколько раз был у меня в Санта-Монике и потом принимал меня в последней своей квартире на Ленинском. В основном же мы виделись у общих друзей и на научных заседаниях (в Москве, в Штатах и снова в Москве), а перезванивались и переписывались, главным образом, по поводу моих работ, которые я отдавал ему на суд и к которым он для пользы науки щедро придирался.
Я храню его письма — мелким убористым почерком и густой, через один интервал, на двух сторонах листа, машинописью (наверно, пора подумать об их публикации). В одном, по поводу работы об Окуджаве и сомнений коллег, заслуживает ли он исследования, — скромная паче гордости мысль, что внимание к второстепенным поэтам окупится, если потомки не забудут нас, третьестепенных литературоведов. В другом, по поводу моих попыток психоанализировать Эйзенштейна, — предупреждение, что тогда от аналогичного подхода не застрахован и его исследователь. В нескольких (электронных и рукописных, в том числе из последней больницы) — заботливые метрические разъяснения, указания подтекстов и семантических ореолов. В связи с моей попыткой заняться 85-м стихотворением Катулла («Odi et amo…») — поощрение к работе, переписанные от руки неизвестные мне русские переводы и подсказка термина (ропаллический стих) для замеченного мной удлинения глаголов от начала к концу. (Статью я забросил, и он мне несколько раз напоминал, что доделать надо.) В ответ на возбужденный звонок из Санта-Моники об идее инфинитивной поэзии — удовлетворение, что семантические ореолы распространимы на синтаксис.
Ничего этого уже не будет. Как не будет перед глазами примера уникального трудолюбия, на который я оглядывался в периоды лени и нелюбопытства, говоря себе: вот ты уклоняешься от работы, вспомни М. Л. Стыдно было и невежества, особенно при встречах, хотя сам М. Л. в своей просветительской роли держался с предельным тактом, во весь рост не выпрямлялся и справки давал исчерпывающе детальные, а не по-авгурски загадочные.
Впервые я увидел его полвека назад. Один из, наверно, уже немногих, я помню его высоким, крепко сложенным, даже полноватым, с густыми волосами — рыжевато-каштановыми, расчесанными на пробор. Я был на 1-м курсе, он, следовательно, на 3-м. Познакомился с ним не я, а Юра Щеглов — кажется, на лекциях С. М. Бонди, которого помню только издали. (Юра говорил, что, когда мел крошился, Бонди с наигранной капризностью требовал принести другой, лучший: «Принесите мне чехословацкий мел!». Дальше Чехословакии тогдашние мечты о хорошей жизни не простирались.)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});