жизни не прерывала нежных отношений. Во время суда надо мной надзирательницы дома предварительного заключения рассказывали мне, что во время процесса Перовской на свиданиях с матерью, вызванной из Крыма, Софья Львовна мало говорила. Как больное, измученное дитя, тихая и безмолвная, она все время полулежала, положив голову на колени матери. Два жандарма, день и ночь сидевшие в камере Перовской, находились тут же.
Едва начав жить сознательной жизнью, Перовская решила покинуть семью, оставаться в которой морально ей было невыносимо. Но отец не хотел выдать ей отдельного паспорта и в случае ухода грозил вернуть в отчий дом при помощи полиции. Перовская не отступила и ушла от родителей, скрывшись у своих подруг по Аларчинским курсам[119] — сестер Корниловых. Вместе с одной из них Александрой Ивановной (впоследствии Мороз) — она судилась потом по «процессу 193-х».
Быть может, унаследовав от матери нежную душу, Перовская, как член кружка чайковцев, к которому принадлежали и Корниловы, весь запас женской доброты и мягкости отдала трудящемуся люду, когда, обучившись фельдшерству, соприкоснулась в деревне с этими людьми в качестве пропагандистки-народницы. В воспоминаниях свидетелей ее тогдашней жизни говорится, что было что-то матерински нежное в ее отношении к больным, как и вообще к окружающим крестьянам. Какое нравственное удовлетворение ей давало общение с деревней и как трудно ей было оторваться от этой деревни, убогой и темной, показывало ее поведение на Воронежском съезде и колебание ввиду распадения общества «Земля и воля» на «Народную волю» и «Черный передел». Тогда мы обе, она и я, только что покинувшие деревню, всеми силами души были еще связаны с нею. Нас приглашали к участию в политической борьбе, звали в город, а мы чувствовали, что деревня нуждается в нас, что без нас темнее там. Разум говорил, что надо встать на тот же путь, на котором стоят наши товарищи, политические террористы, упоенные борьбой и одушевленные успехом. А чувство говорило другое, настроение у нас было иное, оно влекло в мир обездоленных. Конечно, мы не отдавали тогда себе отчета, но впоследствии это настроение было правильно определено как стремление к чистой жизни, к личной святости. Но, как об этом было раньше сказано, после некоторого раздумья мы победили свое чувство, свое настроение и, отказавшись от морального удовлетворения, которое давала жизнь среди народа, твердо стали рядом с товарищами, политическое чутье которых опередило нас.
С тех пор во всех террористических замыслах Исполнительного комитета «Народной воли» Перовская занимает первое место. Это она является приветливой простушкой-хозяйкой убогого домишка на московской окраине, купленного за 700–800 рублей на имя Сухорукова, игравшего роль ее мужа мелкого железнодорожного служащего.
В решительный момент это она остается со Степаном Ширяевым в домике, где при приближении царского поезда должен быть сомкнут электрический ток.
Всегда бдительная, всегда готовая, она вовремя подает нужный сигнал, и не по ее вине крушится не тот поезд, в котором царь, а тот, в котором царские служащие.
Затем после взрыва 5 февраля в Зимнем дворце летом 1880 года она приезжает в Одессу для подкопа и мины на Итальянской улице.
И наконец, в 1881 году, когда подготовляется седьмое покушение Исполнительного комитета, подготовляется 1 марта, Перовская организует вместе с Желябовым отряд лиц, следящих за выездом государя, будущих сигналистов при выполнении драмы, и руководит метальщиками бомб не только в подготовительный период, но и в день 1 марта, когда указывает на совершенно новую диспозицию, благодаря которой император погибает от двух бомб, брошенных террористами.
Конечно, как при всяком сложном замысле со многими участниками, трудно разграничить, что каждым внесено в общее дело; все же думается, что будет только справедливостью сказать: не будь Перовской с ее хладнокровием и несравненной обдуманностью и распорядительностью, факт цареубийства мог и не пасть на этот день.
День спасла она и заплатила за него жизнью.
Я познакомилась с Софьей Львовной в 1877 году в Петербурге, когда она как подследственная по «делу 193-х» находилась на поруках. Ее привела ко мне Александра Ивановна Корнилова и оставила ночевать. Ее наружность обратила на себя мое внимание: в своей сорочке деревенского покроя она походила на молодую крестьянскую девушку с ее небольшой русой косой, светло-серыми глазами и по-детски округленными щеками. Только высокий лоб противоречил общему простонародному облику. Во всем белом миловидном личике ее было много юного, простого и напоминающего ребенка. Этот элемент детского в лице сохранился у нее до конца, несмотря на трагические минуты, которые она переживала в мартовские дни.
Глядя на простоту всей ее внешности, никто не подумал бы о среде, в которой она родилась и провела детство и отрочество, а общее выражение лица с мягкими линиями совсем не говорило о сильной воле и твердом характере, которые ей достались, быть может, по наследству от отца. Вообще в ее натуре была и женственная мягкость, и мужская суровость. Нежная, матерински нежная к людям из народа, она была требовательна и строга по отношению к товарищам-единомышленникам, а к политическим врагам — к правительству могла быть беспощадной, что приводило почти в трепет Суханова: его идеал женщины никак не мирился с этим. Когда кончился «процесс 193-х», ее квартира в Петербурге была центром, в котором сходились освобожденные товарищи по суду, но только «протестанты», не признавшие этого суда и не присутствовавшие потому на заседаниях его. Сильная личность Мышкина с его знаменитой речью на суде произвела на нее такое впечатление, что мысль об освобождении его из Чугуевского централа Харьковской губернии сделалась ее idee fixe. Много энергии отдала она на попытки осуществления ее.
Самыми любимыми товарищами Перовской были люди, выдающиеся по своим духовным качествам, но совершенно не похожие друг на друга; один — полный блеска, другой — совершенно лишенный его: Желябов и Фроленко — Михайло, как она и все товарищи звали его. На Воронежском съезде я впервые встретилась с этими двумя, и Перовская, знавшая их до этого, много говорила мне об их превосходных качествах, но можно было заметить, что, как ни ценит она Михайлу, Желябов прямо восхищает ее.
Перовская согласно идеалам нашей эпохи была великой аскеткой. Я уж не говорю о скромности всего домашнего обихода повседневной жизни, но вот характерный образчик ее отношения к общественным деньгам. В один из мартовских дней она обратилась ко мне: «Найди мне рублей 15 взаймы. Я истратила их на лекарство — это не должно входить в общественные расходы. Мать прислала мне шелковое sortie de bal[120]; портниха продаст его, и я уплачу долг». До такого ригоризма у нас,