Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вернемся к проклятию царицы Прасковьи. Кажется, что злой рок тяготел над всем Брауншвейгским семейством. Иоанн Антонович был отделен от семьи, а с 1756 года томился в одиночной камере Шлиссельбургской крепости; его вероломно убили при попытке освобождения (5 июля 1764 года), предпринятой поручиком Василием Мировичем. Остальные дети Анны, болезненные и припадочные, провели в ссылке более 36 лет. А Антон-Ульрих после многочисленных напрасных просьб отпустить его с семьей за границу, ослеп и умер в Холмогорах в 1774 году. Только в 1780 году Екатерина II отпустила оставшихся в живых четверых детей Брауншвейгского семейства в Данию, определив им полное содержание русского правительства. Принцы и принцессы, которые, кстати, уже не желали уезжать из России, были православными, говорили только на русском языке, причем с характерным северным “холмогорским” выговором. В Данию с ними прибыли священник и слуги. В 1782 году скончалась принцесса Елизавета, в 1787 году умер принц Алексей, в 1798 году – Петр. Дольше всех прожила глухая и косноязычная принцесса Екатерина. Тщетно просила она (1803) императора Александра I вернуть ее в Россию, где она собиралась постричься в монахини. Она скончалась в Горсенсе в 1807 году и там же погребена вместе с сестрой и братьями. Так заканчивается рассказ о проклятом семействе. Судьбе было угодно на краткий миг вознести его на гребень российской власти, чтобы потом стремительно низвергнуть в пучину страданий и бед, длившихся всю оставшуюся жизнь…
Размышляя над причинами падения Брауншвейгского семейства, вспоминаешь характеристику классика исторической мысли Сергея Соловьева: “Не было существа менее способного находиться во главе государственного управления, чем добрая Анна Леопольдовна”. Спору нет, правительница ярким государственным умом не обладала, но разве отличались им менее образованные и интеллигентные – бывшая “портомоя” Екатерина I, капризный мальчишка Петр II, “царица престрашного зраку” Анна Иоанновна, “самодержавная модница” Елизавета?
Может статься, весь смысл здесь в этом слове “добрая”, ведь, наверное, душевная чистота, прямодушие, мягкосердечие, кротость в принципе неприемлемы для самодержца вообще, а в условиях России особенно? Выходит, прав Никколо Маккиавели, сказавший в свое время, что государь, руководствующийся принципами добра, пропадет, поскольку живет среди людей порочных и злых? А ведь и “основоположники” Карл Маркс и Фридрих Энгельс отделяли мораль от политики, подчеркивая необязательность, да и ненужность соблюдения правителем нравственных правил. А согласно Льву Троцкому, основа личности руководителя – вовсе не его душевные качества, а целеустремленность, решимость, непримиримость к врагам. И мы знаем не понаслышке: при коммунистическом режиме имморализм властей предержащих, чуждых начаткам нравственности и творивших зло в небывалых доселе масштабах, прочно укрепился в СССР, где все было подчинено политике и утопическим доктринам. “Союз нерушимый” распался, разрушился, но просуществовал долго, продемонстрировав жизнестойкость самой идеи нечистой и аморальной власти.
Однако в рассматриваемый нами исторический период декларировались совсем иные постулаты: мысль о “добродетельном монархе” овладела, казалось бы, всеми. Подробно прослеживать генезис и историю сего понятия здесь невозможно, но бесспорно, что традиция единства политики и морали укоренилась в общественном сознании еще в достопамятные времена. Плутарх предъявлял к правителю нравственные требования. Для великого Аристотеля во власти и политике должны участвовать лишь люди достойные. И Сенека в трактате “О милосердии” утверждал: тот правитель, у коего власть соединена с добродетелью, есть избранник богов. В этом же духе высказывались Плиний и Тацит. А говоря о временах более поздних, можно вспомнить Габриэля Бонно де Мабли, который называл политику общественной моралью, а мораль – частной политикой. Хорошая политика, по Мабли, не отличается от здоровой нравственности. И согласно Жану-Жаку Руссо, власть неотделима от морали, и все, что является нравственным злом, является злом и в политике.
Образ милосердного добродетельного монарха становится характерным и для европейских литератур барокко и классицизма. Под несомненным влиянием французского классицизма добродетельный монарх обретает голос в русской драматургии XVIII века. А в отечественной поэзии восхваление добродетелей венценосца предусматривалось самими законами панегирического жанра, и потому апологетика такого рода упорно и настойчиво повторяется практически в каждой торжественной оде или стихотворном посвящении. Стоит ли объяснять, что то был риторический прием, а приписываемые (всем) монархам и монархиням (одинаковые) “доброты” – мнимые и имели к ним такое же отношение, как “Моральный кодекс строителя коммунизма” к беспринципным партийным аппаратчикам брежневского застоя.
Но Анна Леопольдовна, какой она видится нам сегодня, личность и в самом деле обаятельная и притягательная. Беда ее в том, что бойцов, вставших на ее защиту во время “гвардейского” мятежа Елизаветы, не отыскалось. А все потому, что регентша не смогла создать свою “команду” и управлять ею. Не имея способности и воли авторитарного Петра Великого, добродетельная регентша допустила такой уровень дезорганизации высших эшелонов власти (мы говорили уже об интригах и склоках среди главных министров), который оказался гибельным для ее правления.
Ее преемница, менее щепетильная, циничная и не верная слову Елизавета потому и царствовала два десятилетия, что умела держать под контролем и использовать в своих интересах борьбу придворных группировок (хотя в ее окружении не было государственных мужей такого масштаба, как Миних или Остерман). В отличие от своей двоюродной племянницы с ее пылким романическим воображением, дщерь Петрова отнюдь не идеализировала людей, не искала в них доброе начало, понимая, что с таким подходом к жизни на российском престоле не удержишься. Историк Игорь Курукин резюмирует:“Анна Леопольдовна вполне могла бы быть английской королевой, как ее тезка, царствованию которой в 1702–1714 гг. при ожесточенной борьбе партий в иной, более устойчивой политической системе, ничего не угрожало. Но роль политика в условиях России была ей явно не по плечу”.
И становится понятно, что политический режим, сама система самодержавной власти обрекали на низложение и наказание правителей добродетельных и честных. Торжествовали же порфироносцы двоедушные, лживые и безнравственные. Изменить этот – увы! – закоренелый обычай станет возможным только в правовом государстве, в коем столкновения политики и морали минимальны. Что до честной и добродетельной Анны Леопольдовны и Брауншвейгского семейства, то за свое прикосновение к власти в XVIII веке они заплатили очень дорого.
Самодержавная модница. Императрица Елизавета
Ее граничившая с безумием фанатическая страсть к нарядам настолько вошла в легенду, что еще в XIX веке историк Леонид Трефолев посвятил этому специальную статью, которую так и назвал: “Императрица Елизавета как щеголиха”. Автор хотя и ограничился публикацией только одного документа той поры (счета, предъявленного монархине за приобретенные для нее модные товары), тем не менее, констатировал: “Благодушная дочь сурового императора… щеголяя сама, любила видеть и Двор свой роскошно одетым”. Трефолев задает далее риторический вопрос: можно ли испытывать к роскошным аксессуарам елизаветинского царствования “то же чувство признательности, с каким русский человек смотрит на плохое одеяние Петра?”.
Это невольное противопоставление противника щегольства Петра и его модницы-дочери тем более нуждается в объяснении, что последняя не уставала говорить о своей неизменной приверженности заветам великого реформатора. Если говорить о внешнем виде подданных, то почти сразу после вступления на престол Елизавета Петровна повторила указы родителя о брадобритии и неношении старорусской одежды. Издала она и указ против роскоши в одежде, строго предписав, что материи на платье не должны стоить дороже четырех рублей за аршин (впрочем, здесь она не была оригинальной, ибо подобные указы издавали до нее почти все российские правители). Но не помогло: по словам Михаила Щербатова, Двор ее “в златотканые одежды облекался, вельможи изыскивали в одеянии – все, что есть богатее, в столе – все, что есть драгоценнее, в питье – все, что есть реже, в услуге – возобновя прежнюю многочисленность служителей, приложили к оной пышность в одеянии их… Подражание роскошнейшим народам возрастало, и человек становился почтителен по мере великолепности его жилья и уборов”.
Трудно поэтому распознать некое сходство между поистине спартанской обстановкой, окружавшей Петра, и изысканными роскошествами Двора Елизаветы. Глубоко различны историко-культурный смысл и мотивы действий этих двух венценосцев, и проводить какие-либо исторические аналогии надлежит здесь весьма осторожно. Вот, к примеру, литератор Ольга Чайковская увидела в самовластной стрижке Елизаветой локонов конкурировавших с ней щеголих “отзвук насильно отрезаемых боярских бород при Петре”. Похожесть эта, однако, лишь внешняя и мнимая, ибо в первом случае перед нами ярко выраженная цивилизаторская миссия – сделать россиян и своим внешним видом “политичными” гражданами “Европии”; во втором – чисто эгоистическое щегольское желание первенствовать в красоте, быть “на свете всех милее, всех румяней и белее”.
- Евреи в царской России. Сыны или пасынки? - Лев Бердников - Культурология
- Армянские предания - Народное творчество (Фольклор) - Культурология
- Загадка народа-сфинкса. Рассказы о крестьянах и их социокультурные функции в Российской империи до отмены крепостного права - Алексей Владимирович Вдовин - История / Культурология / Публицистика
- Повседневная жизнь Льва Толстого в Ясной поляне - Нина Никитина - Культурология
- Повседневная жизнь Льва Толстого в Ясной поляне - Нина Никитина - Культурология