Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знали, знали репортеры-молодцы, чего ждет от них читатель в сибирской глуши, и какие описания, какие шикарные картины выходили из-под их пера! Взлетная дорожка с горкой для трансполярного броска «АНТ-25» подавалась в газетном отчете так, что был виден «тонкий просвет между узким днищем перегруженного самолета и частоколом изгороди, за которой щиплет травку беспечное стадо». Алексею такие описания нравились, иногда он их с удовольствием пересказывал. А репортаж о рейсе из Кенигсберга с тремя пассажирами на борту?.. Весть о том, что самолет благополучно прошел Великие Луки и приближался к Москве, «волнением и нетерпеливой радостью брызнула по телефонным проводам красной столицы. Внезапно, без предупреждения, этапным порядком по воздуху… это похоже на фашистскую манеру обращения с арестованными. Но вдруг не они? Или они, но в последний момент случится что-нибудь страшное?.. Если бы знать на два, на три часа раньше, — здесь собрались бы сотни тысяч московских рабочих… Вдруг откуда-то из темноты многоголосый шум, радостный, звенящий оркестровый марш… это рабочие соседних с аэродромом заводов, чудом узнав о волнующей вести, буквально в несколько минут собрались тысячными колоннами и с оркестром, со знаменем шагают сюда… Первым по-хозяйски открывает дверцу самолета начальник авиации. Зато вторым – пусть вторым! — можно схватить, обнять и прижаться губами к холодным щекам живого, настоящего, спасенного из фашистского ада усталого, но улыбающегося Димитрова…». Алексей глотал эти строки, упивался ими: внезапно, по воздуху… вдруг случится? Авиация представала здесь в глазах миллионов в своем высоком, гуманном назначении, искупая и оправдывая жертвы, понесенные ради нее человечеством: она служила делу справедливости, защищала его и спасала. А стойкий антифашист, герой Лейпцига Георгий Димитров, которому авиация так услужила, был тем, кто в двадцать первом году поднял рабочих Болгарии на помощь голодающим Поволжья…
И как же подосадовал Горов, когда в день посещения ЦА товарищем Сталиным на аэродроме не оказалось автора этого репортажа, влюбленного в революцию и революционеров, знающего толк в летных делах! Другие писали как-то сухо, уведомительно: осматривал образцы, беседовал с конструкторами. Был дан снимок: товарищ Сталин в белой фуражке и темном, развеваемом ветром плаще здоровается с Валерием Чкаловым. Дружески придерживает его за локоть: «Ваша жизнь дороже нам любой машины…» Вместе с заботливыми словами имя заводского испытателя разнеслось с ЦА по стране…
Конечно, большей известностью, чем ЦА, пользуется Тушино, центральная арена всех авиационных празднеств. Тушино доступно, открыто, лучше подходит для народных гуляний и зрелищ, однако проводы папанинской экспедиции узким кругом лиц происходили на ЦА. Тут другая атмосфера, свои обычаи, свои порядки… Можно сказать, что здесь судьба военной авиации сплелась с магистральным курсом пореволюционной России. Когда Горов поступил в училище, прославленный испытатель ЦА Чкалов с товарищами открывал воздушный парад над Москвой, а по выходе из училища, уже на Востоке, слушая первомайское радио с Красной площади, Алексей следил за пролетом лучших летчиков РККА под командой Анатолия Серова – вдоль стрелы Ленинградского шоссе, на сияющие купола Василия Блаженного…
Теперь Горов – капитан, командир эскадрильи, но все так же далек от него ЦА, подчиненный режиму закрытого объекта: спецрейсы, шеф-пилоты, церемонии официальных встреч (а для базирующихся здесь авиаторов – концерты популярных артистов, сеансы одновременной игры с гроссмейстерами, новинки экрана. Командиры экипажей и частей, проходящих Москву с фронта на фронт, всеми правдами и неправдами стремятся попасть на ЦА. Главный штаб ВВС, держа аэродром под своим контролем, сурово, не всегда, впрочем, успешно, пресекает эти попытки).
Чем же кончились дорожные мечтания дальневосточников?
В центр Москвы их не пустили.
В Подмосковье – тоже.
Им отвели для жительства подмосковную деревеньку, на пастбищах которой полевая команда БАО разбила зимний аэродром.
«Дыра», — скулили бы другие, но летчики Горова, покинувшие таежные, своими руками отрытые землянки, готовили себя к фронтовой, исполненной лишений жизни и не роптали: Москва – рядом, вместе с ними квартируют в деревеньке истребители-фронтовики, отведенные в тыл для переучивания, так что рассказы о боях, все новинки тактики – из первых рук… «Здорово! — радовался Житников. — Знать бы только, что получим?» — «Что дадут, то и возьмем!» — вновь осадил его капитан.
В избу, ему отведенную, Горов стучал долго.
— Местов нету, все занято…
— Одного человека, мамаша!..
— К другим просись, я свою очередь отслужила.
Он уговаривал, хозяйка не пускала, и долго бы это продолжалось, если бы не посыльный из штаба, которому бабка, приученная к военным порядкам, открыла сразу. Вместе с ним вошел и Горов.
— Постоялец мой залег, — предупреждала старуха, пока Горов обметал в сенях ноги, — смотри, осерчает.
— Кого черт принес? — донеслось из боковушки, закрытой пестрой занавеской. — Дверь высадят, холода напустят… Что – Веревкин?.. Катись к своему Веревкину, знать не желаю!.. Вдвоем?.. А я сейчас обоих, у меня это быстро!..
Хозяйка знала военные порядки, а гонец из штаба – нрав ее постояльца: гонца тут же как ветром сдуло.
Хозяйка, указывая в сторону занавески, пояснила Горову: «Он веселый… Из Москвы вернется, песни поет…»
— Дальний Восток? — восклицал постоялец, отдернув для лучшей слышимости полог на дверном проеме, но не показываясь. — На хрена мне нужен Дальний Восток!.. А если год под Старой Руссой, не вылезая, это как? Силой вломятся, на голову сядут…
— Я не силой…
— А то я не слышал, как вдвоем избу таранили!
— Меня направили…
— Топай, Дальний Восток, откуда пришел!
— Афанасий Семенович, что же ты на ночь глядя человека гонишь, — вступилась за Горова старуха. — Или лавки моей жалко? Не пролежит. А уж засветло разберетесь.
Кровать под Афанасием Семеновичем протестующе скрипела.
— Афоня Чиркавый гремел и будет греметь, — откинул он занавеску, выходя на свет и нетвердо стоя на ногах. — Командовать? — с вызовом спросил он.
— Командую! — в тон ему ответил Горов.
— От Веревкина?
— От Тихого океана, сказал же…
— Веревкин на мое место кандидата подбирает? Избавиться хочет? — Темные, цыганского типа глаза Чиркавого диковато сверкали.
Горов, переминаясь на пороге, готов был хлопнуть дверью, его удержала Золотая Звезда Героя на гимнастерке фронтовика.
— Напугал Веревкин, страсть! — гремел Чиркавый. — Воздушные стрельбы назначил! Отлично. Даже очень хорошо. С тобой в стрельбе состязаться? Пожалуйста. Хоть с Клещевым, хоть с Барановым!
— С поезда я, «состязаться»… Десять дней тряслись, все еще еду…
— Ах, притомился… Устал!.. А год под Старой Руссой, не вылезая, одна официантка, зубная врачиха да фря, которая строит из себя недотрогу… — При слове «фря» он запнулся, сморщился, одумываясь, не лишку ли хватил, и продолжал: – И ведь опять туда, в болото, неужели пожить отдельно не заслужил?.. Переучиваться?.. Или же Веревкину наушничать?
— Будь здоров, Чиркавый! — грохнул дверью Алексей. Уязвленный в лучших своих чувствах, смиряя обиду, раздумывал он на крыльце, под звездами, куда ему податься, в какие ворота стучать, а старуха за его спиной, в сенях, пеняла постояльцу: «Чем одному-то маяться, сели бы рядком да песни пели… поезд из Москвы последний, теперь до утра не будет…» — «Не будет?» — «Нет… Человека на мороз выставил, десять дней, говорит, трясся… Хорошо ли, Афанасий Семенович?..»
Дверь позади Горова раскрылась.
— Мерзнешь, Дальний Восток? — Чиркавый стоял перед ним, придерживаясь за скобу. — Какие все в тылу барышни, слова не скажи, сейчас в обиду… Давай в избу! Повторять не буду, сказано – не студи!..
Алексей, прохваченный морозцем, прошел к протопленной печи, молча начал раздеваться.
— Водка есть? — спросил Чиркавый. — Спирт? — Он брезгливо поморщился. — Давай спирт. Мать, что с ужина осталось?.. А много и не надо, рукавом занюхаем…
Непьющий Горов, слова не говоря, достал припасенную для первого фронтового застолья баклажку. Чиркавый одернул гимнастерку, примял ладошкой волосы, плеснул из фляги по кружкам: «Дай бог не последняя!»
С Золотой Звездой Героя фронтовик Чиркавый свыкался медленно и трудно. В морском порту, где до призыва в армию его знали как хваткого стропаля, парни от моды не отставали. Один щеголял в «капитанке» с надставленным плоским лакированным козырьком, другой форсил хромовыми сапожками «джимми» с вывернутыми наружу желтыми голенищами, а на маленьком Чиркавом всегда красовался берет с помпоном, выменянный у боцмана канадского лесовоза на бухточку манильского троса. Других, более существенных отличий от портовой братвы Афоня не имел, отсюда и прозвище его – Беретка.