в клубах, «Лакомках», «Шашлычных», кооперативных кафе. Но это связано с нехваткой продовольствия. Писатели чаще всего встречались, чтобы пообедать с друзьями в ресторане ЦДЛ (Центральный дом литераторов), когда-то масонской ложе, описанной Львом Толстым в «Войне и мире».
Таких домов, как у Франсин в Варрене, немного даже у преуспевающих американских писателей. Доставшееся мужу в наследство от его родителей строение дышит историей и традициями, добротностью старых устоев. В нем что-то настолько стабильное, вневременное, что кажется: жизнь здесь течет из поколения в поколение, храня этот кусок земли, не тронутый цивилизацией. В одном селении много лет назад отец Клива Грея купил дом за бесценок, но с тех пор как в Варрене, Роксбери, маленьком Вашингтоне и других городках в Коннектикуте приобрели дома известные семьи, это место стало примечательным. Сюда едут гости со всех концов света.
Одна фотография на стене в столовой останавливает мой взгляд.
– Это после ареста, – поясняет Франсин, – фотограф снял всех, кто протестовал против войны во Вьетнаме. У меня и моих друзей было очень активное отношение к событиям. Когда вся история с арестом закончилась, каждому в качестве подарка фотограф послал снимки.
– Но вы все улыбаетесь. Что это вам так весело?
– Надо было улыбаться, – пожимает плечами хозяйка. – Чтобы избежать насилия, всегда надо улыбаться.
– А почему все же вас арестовали?
– Мы легли на асфальт перед сенатом. Пришли с петицией, которую не захотели у нас брать. Тогда в качестве протеста мы легли там… – Франсин обрывает рассказ на полуслове, она торопится, у нее еще куча дел, предстоит званый ужин. А до него, в пять, нас ждут в доме Татьяны Яковлевой и Алекса Либермана.
– Кто будет на ужине? – любопытствую я, поднимаясь по узкой лестнице в отведенную мне на втором этаже комнату.
– В основном соседи. Многих ты знаешь.
Франсин исчезает, предложив мне располагаться по своему усмотрению. Я рассматриваю работы Клива и мысленно пытаюсь дорисовать портрет Франсин, которую так недавно, всего полгода назад, наблюдала в Москве.
Мне думается, что в ее биографии, пристрастиях и неприятиях, как и в ее книгах, скрестились многие черты американо-европейского феномена, порой столь освежающе действовавшего на интеллектуальную жизнь Нового Света.
Чтобы достигнуть известности, Франсин дю Плесси пришлось отказаться от многого. Ей везло и не везло, что-то доставалось с ходу, кое-что – почти нечеловеческими усилиями.
Когда называешь ее имя американским знакомым, многие откликаются: «А… это та, что написала “Тираны и любовники”», «Знаю, читала ее репортажи в “Нью-Йоркер”», «О… Грей замечательно выступала, когда судили нациста Клауса Барбье».
«Грей тогда прервала свою работу над третьим романом “Октябрьская кровь” и была по дороге в Париж, где должна была закончить свою статью о нацистском преступнике, шефе гестапо Клаусе Барбье, и французском Сопротивлении, за которую была удостоена премии года. Высокая, элегантная, приветливая, с аристократическими чертами… ее акцент и интонации отчетливо выдавали европейку», – заметит в интервью с Франсин Регина Вайнрайх.[65]
После нескольких встреч с Франсин мне покажется, что европейкой она осталась не только по интонации. Ее чуть заметная экзальтированность, манера легко восторгаться и так же легко остывать, ее готовность трезво-иронично наблюдать окружающих – все это привнесено с берегов Сены. В отличие от большинства американок, Франсин нетерпелива, речь ее захлебывается, запинается, не поспевая за мыслью, она легко отказывается от людей, не вписывающихся в ее деловые интересы, зато притягивает к себе тех, кто связан с ними в этот момент. Немного встречалось мне женщин, столь свято и фанатично относящихся к писательству, как миссис Грей.
Однажды в гостинице «Россия», где мы расположились на диване «валетом» и говорим по душам, я с восхищением отмечаю ее способность использовать для работы любую минуту.
– Ты права. Существовать для меня – значит работать, – соглашается она.
– То есть, если б тебе заново пришлось выбирать профессию, ты бы стала писательницей?
– Ни за что! – Франсин вскидывает брови-ниточки. – Я бы выбрала что-то другое. Может быть, рисовала или занималась философией. Все это я вынуждена была оставить. Почему?.. Мы пишем только из мести к реальности, из мести к тому, что разрушает наши иллюзии. Писать для меня было нужнее всего другого.
И действительно, Франсин способна записывать всюду – во время обеда, в самолете, в ожидании назначенного приема. Меня поражала ее непосредственность и полная убежденность в важности того, что она предпринимает. Ежеминутно я жду, что она вытащит из своей сумки вызывающе желтого цвета блокнот, прошитый спиральной пружиной (точно такой же она подарила мне), и начнет записывать услышанное. По-своему она права – «в Америке нельзя останавливаться».
Но что нам делать с собой? Как объяснить предубежденность против любого, кто пытается что-то записывать за нами? И почему у людей трех поколений еще не уничтожен рефлекс опасности от тех времен, когда, извращая сказанное, строчились доносы?
Не в этом ли причины косноязычия и скованности людей, остановленных репортером внезапно на улице, у микрофона и телекамер, ответы которых походят на расхожие цитаты из передовиц? Наши соотечественники (в массе) еще только учатся думать вслух, осознавать, что внутренняя свобода не рождается мгновенно, она тоже – результат нелегкого опыта. И что разрешение на гласность – еще не гласность, а провозглашение свободы – еще не свобода. Нам надо еще немало учиться, чтобы, отвечая другим, отвечать самому себе, уметь выработать собственное мнение и не присоединяться механически к большинству, полагая его мнение безоговорочной истиной. Что поделать, не было подобных навыков у моих сограждан за всю историю России. Закрытое общество, где личное горе, непохожие мысли скрывали, где языки развязывались только под рюмку («без пол-литра тут не разберешься»), слишком долго диктовало нам свои законы. И сегодня нередки случаи, когда «человека с блокнотом» или «человека с камерой» избивают, а в последнее время, когда развязаны многонациональные конфликты, и убивают. Впрочем, есть и другая сторона в том, что мы осторожны в словах, так опасаемся доверить сказанное постороннему человеку. В отличие от американцев, русские, как известно, по-иному относились к самому понятию «слово», а еще серьезнее к процессу словотворчества, когда сочинять – почти священнодействовать, когда писать и жевать одновременно не положено. Сегодня и это становится предрассудком – историческая близость литературы к священнослужению почти утрачена, а в мире давно записывают, нажимая кнопки магнитофона, клавиши компьютера, даже педали особого устройства. Кому придет в голову осуждать за это цивилизацию? Франсин Грей работает на компьютере, как большинство пишущих американок. Это помогает ей по многу раз тщательно править и переписывать текст. Но все это я узнаю позже.
А в тот первый день в Москве при встрече