— сказал Третьяков.
Оказалось, что статья о кафедре литейного производства с упоминанием Николая Угодника и других подобных вещей и есть не что иное как религиозная пропаганда!
— Да у нас и в мыслях этого не было!
— Мы продолжим разговор на партбюро, — угрожающе закончил аудиенцию директор.
Перепуганный, я выскочил из кабинета. Уж в чем не был виноват, так в этом.
Когда я пересказал содержание разговора с Третьяковым секретарю партбюро СТАНКИНа, отставному полковнику Мильцину, тот хитровато улыбнулся:
— Пусть поставит. Мы посмотрим.
Никакого разбирательства не последовало. Мильцину нетрудно было убедить Третьякова не делать этого, чтобы не стать посмешищем.
Как-то мы устраивали вечер советско-китайской дружбы. Китайцы были в большой моде. Мильцин зашел в актовый зал и увидел по обеим сторонам сцены транспаранты. На одном было написано: «Русский с китайцем братья навек!» Слова из официальной, прожужжавшей уши песни.
— Это серьезная политическая ошибка! — сказал Мильцин.
— Как? Это слова из песни!
— На век, — пояснил Мильцин, — это на сто лет, а надо на века!
Но дружба эта не пережила и нескольких лет.
44
Говорил-то Владимир Илье таковы слова:
«Ты прости, сударь Ильюшенко, во первой вины.
Этому делу были виновны целовальники».
Из былины
В приемной Главной Военной Прокуратуры стало набиваться столько народу, что очереди приходилось ждать часами. Появились и «живые», о которых говорил мне генерал. Здоровенный мужичище был адъютантом маршала Жукова. Он показал мне свое фото 1945 года. Гвардейский рост его сохранился, но он похудел и осунулся. Его арестовали по делу Жукова, который сам не сидел.
Бывший директор гостиницы «Националь» Гуревич вернулся из Воркуты без зубов. Он попал туда в 1938 году. Гуревич неумеренно хвалил своего следователя: «Хороший был человек! Меня не били и не пытали».
Встретил я и жену директора издательства «Дер Эмес» Стронгина.
Однажды подошел человек с большими глубокими глазами и сказал проникновенно: «Следователи пытались воздействовать на меня через задний проход!»
Это был ненормальный, и я с трудом увернулся от него.
Осенью 1955 года произошел решительный перелом. Меня пригласил новый полковник, и было видно, что он действительно занимается моим делом.
— Вам нужно представить две характеристики на отца от старых большевиков, которые его лично знали, — сказал он.
— Где я их возьму? С того света?
Но тут мне пришла мысль использовать письмо Якуба Коласа. Полковник его взял, но потребовал еще одну характеристику. Тогда я придумал обратиться к Павлу Малькову, бывшему коменданту Кремля, о дружбе которого с отцом знал по сохранившимся у меня фрагментам отцовских воспоминаний. Мальков объявился недавно после длительной отсидки. Я позвонил ему.
— Вам знакомо имя Агурского? — спросил я.
— Конечно! Мы были друзьями.
Мальков пригласил меня к себе в новую четырехкомнатную квартиру в большой дом на улице Чкалова, в тот дом, где позже жил академик Сахаров.
Мальков был балтийским матросом во время революции, и рука у него была тяжелая. В своих воспоминаниях он сообщает, что лично расстрелял во дворе Кремля эсерку Фанни Каплан, покушавшуюся на Ленина в 1918 году.
Мальков сразу согласился написать характеристику. Он неохотно говорил о том, что было с ним после 1937 года, и удивил меня тем, что на вопрос, будут ли реабилитированы судившиеся по большим процессам, сказал: «Ну, там далеко не все ясно!»
Неожиданно мой полковник из Главной Военной Прокуратуры скончался, и его место занял молодой капитан. В начале 1956 года меня вызвали еще к одному полковнику. Деятельность прокуратуры на Кировской настолько расширилась, что часть ее вынесли на Красносельскую. В очереди к полковнику со мной ждали летчик, побывавший в плену у немцев, и баптист.
В кабинете меня ждал сюрприз. На столе лежала знакомая мне папка, начатая в 1947 году, но претерпевшая огромные изменения. Она до неузнаваемости распухла. Прокуратура действительно работала.
Подобно тому, как индийский посол в Москве во время своей исторической беседы со Сталиным подсматривал, как тот рисует в блокноте волков, я пристально вглядывался в содержание папки. Я успел заметить два документа, один из которых был обвинением в контрреволюционной деятельности сотрудников НКВД Сергеева и Гепштейна, то есть тех самых следователей, которые пытали отца в Минске. Другой документ гласил о контрреволюционной деятельности в Академии Наук. Заметив, что я подсматриваю, полковник закрыл папку.
В марте 1956 года я получил, наконец, справку о реабилитации отца, которая, как мне тогда казалось, навсегда подводила итог моих счетов с государством.
В виде компенсации за восемнадцать лет голода, унижений, страданий, бесправия я получил двухмесячную зарплату отца. Я тут же поставил вопрос о возвращении нам жилплощади, но заврайжилотделом категорически заявила: «У нас семьи за отцов не отвечали!»
Я посетил институт истории партии МК, которым когда-то заведовал отец. Меня тепло встретил его заведующий Г. Костомаров, бывший некогда заместителем отца.
Неожиданно к нам домой в Даев переулок пожаловал гость — Абрам Бейлин, тот самый, который был в Павлодаре водовозом. Его трудно было узнать в добротном пальто. Исполненный чувства собственного достоинства, пришел он, не просто проведать меня, а узнать, не осталось ли каких-либо материалов, связанных с ним.
Как и Мальков, он не любил рассказывать, что случилось с ним после 1948 года, но догадаться было нетрудно. Почти всех, кто уже отбыл ссылку к этому сроку, снова забрали.
Более практичные Бейлины успели купить Хороший дом под Москвой, и Бейлин вернулся туда после освобождения. Его реабилитировали и даже выбрали депутатом поселкового совета. Потом он удостоился более высокой почести, будучи назначен председателем Белорусского землячества старых большевиков в Москве. В основном это были бывшие бундовцы, и я за глаза называл их старыми меньшевиками.
Нашел меня и Александр Маркович Криницкий-Бампи, который в это время работал профессором марксизма в заочном педагогическом институте. В 1928 году он ездил на Кавказ к вдове бывшего руководителя Белоруссии Мясникова в надежде получить от нее архив, касающийся его деятельности в Минске. В связи с этим ему пришлось искать протекции у Ежова, который был уже восходящей звездой и отдыхал в это время на Кавказе. Так же, как Н. Я. Мандельштам, Кривицкий утверждал, что Ежов в то время был общительным и доброжелательным человеком, кстати, очень боявшимся своей жены. И отец, на мой вопрос, что из себя представлял Ежов, отвечал, что его сделали таким, каким он стал, а раньше это был хороший человек.
Криницкий рассказал кое-какие детали убийства Кирова. Когда начальник