Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Послушаем третьего Беннигсена, того, кто хотел «заколоться шпагой». Этот не пускается в драматические подробности и не хочет вызывать у собеседника лишних подозрений насчет своей причастности. «Я ушел прежде, чтобы не быть свидетелем этого ужасного зрелища».
Другу Ланжерону, с которым вообще был довольно откровенен, он тоже не пожелал рассказать подробности: «Я вышел на минуту в другую комнату за свечой, и в течение этого короткого промежутка времени прекратилось существование Павла». Эта краткость, однако, возбудила любопытство Ланжерона. Он начал расспрашивать других и в результате сопроводил рассказ следующим примечанием: «Беннигсен не захотел мне больше ничего говорить, однако оказывается, что он был очевидцем смерти императора, но не участвовал в убийстве»…
Письмо Беннигсена Фоку миновало свою трагическую кульминацию. О том, насколько версия генерала была удачна, свидетельствует резко оборвавшаяся карьера всех главных цареубийц, кроме Беннигсена. Ганноверец продолжал с успехом служить еще много лет, невзирая на чередование взлетов и провалов. «Вы видите, генерал, — заверяет Беннигсен, — что мне нечего краснеть за то участие, какое я принимал в этой катастрофе».
Хорошо зная манеру Леонтия Леонтьевича писать «как бы Фоку», зная его умение представлять царю самые туманные сюжеты в нужном свете, сильно подозреваем, что и этот документ попал на глаза высочайшей особе задолго до смерти Беннигсена…
Повторим высказанное раньше подозрение, что письмо отсутствовало в архиве Фоков, потому что туда не попадало. Если это так, то перед нами военный маневр, не менее искусный, чем в битве при Эйлау.
Многоопытный современник, видя собственными глазами, как императрица-мать, ненавидевшая Беннигсена, тем не менее «опиралась на его руку, когда сходила с лестницы», восклицает: «Этот человек обладает непостижимым искусством представлять почти невинным свое участие в заговоре!»
Разумеется, сам Беннигсен не пропускает в письме к Фоку столь важного и реабилитирующего момента, как шествие под руку с императрицей: через несколько часов после гибели Павла «императрица просила меня подать ей руку, спуститься с лестницы и довести ее до кареты».
Еще одно сведение для полноты картины: известная польская мемуаристка, в беседе с которой Беннигсен не стеснялся, запомнила, что «генерал рассказывал об ужасной сцене, не испытывая ни малейшего смущения… он считал себя совершенным Брутом».
Может быть, лучше других оценила воспоминания мужа его последняя супруга, имевшая, как рассказывали, обыкновение неожиданно вбегать к генералу с криком: «Новости! Новости!»
— Какие?
— Император Павел убит!..
* * *Записки человека о своем времени. Они могут нравиться, не нравиться; мы можем сделать прошлому выговор, возмутиться им, но никак не можем сделать одного: отменить то, что было…
Можно, конечно, умолчать о неприятных фактах, воспоминаниях; однако умолчание — это мина под тем, что произнесено, мина, грозящая взорвать то, что рассказано.
Надо ли объяснять, что рассказы Беннигсена в своем роде очень типичны; к тому же они позволяют искать и таинственные записки, принадлежавшие другим авторам, и притом уяснить — как мало сообщили потомкам главные деятели 11 марта 1801 года, события, названного Герценом «энергическим протестом… недовольно оцененным».
Наконец, положив рядом очевидные страницы мемуаров-писем Беннигсена, тут же угадываем смутные контуры их невидимых частей.
Где семь томов «журнала», ведущегося с 1763 года? Где ответы Фока на письма Беннигсена? Где разные письма Беннигсена к родным и родных — к нему; письма, особенно интересные в те периоды, когда каждая мелочь может многое объяснить?
Таинственное «где все это?» относится не только к запискам самого генерала, но и к некоторым другим тайнам, которые Беннигсен будто притягивает: упомянутые записки Ланжерона, очень мало изученные, лежат, частично, в Отделе рукописей Ленинградской публичной библиотеки, но в основном — в Париже… Записки Воейкова: много дали бы историки и литераторы, если бы могли отыскать еще какие-либо фрагменты.
«Многому еще рано появляться в печати», — заметил французский издатель в 1907 году.
«Бантельн. Семейный архив семьи фон Беннигсен», — читаем мы в справке о западногерманских архивах, составленной в наши дни… Дремлют под ганноверскими сводами дневники, листки, письма; некуда торопиться. Потомки генерала вряд ли посочувствуют любопытству современников…
Эпилог
Наш рассказ, наш XVIII век, пришел к концу. Последняя глава даже перехлестнула в XIX век, официально начавшийся 1 января 1801 года.
Впрочем, русское дворянство, обрадованное свержением Павла, находило, что XVIII столетие окончилось в ночь с 11 на 12 марта 1801 года.
Радость, «всеобщая радость»… К вечеру 12 марта в петербургских лавках уж не осталось ни одной бутылки шампанского… Раздаются восклицания, что миновали «мрачные ужасы зимы». Весна, настоящая встреча XIX века!
Век новый! Царь младой, прекрасный…
За сутки вернулись запрещенные прежде круглые шляпы. Некий гусарский офицер на коне гарцует прямо по тротуару — «теперь вольность»!
Так обстояло дело, если верить подавляющему числу мемуаристов.
Так было, но было и не так.
Большая часть страны неграмотна, и она-то в лучшем случае равнодушна или — как в рассказе немецкого очевидца: «Народ стал приходить в себя. Он вспомнил быструю и скорую справедливость, которую ему оказывал император Павел; он начал страшиться высокомерия вельмож, которое должно было снова пробудиться…» Для десятков миллионов — никакого нового века: в общем все по-старому…
Мы же изберем для прощания со столетьем безумным и мудрым не переворот, не заговор, не 11 марта, но, чуть-чуть возвратившись назад, отыщем один день, в котором читатель уже побывал в начале нашего повествования.
Московский весенний день 26 мая 1799 года.
Донесения Суворова из Италии доходят через 18–20 суток; в этот день, 26 мая, «под туринскою цитаделью отворяли траншею… Как особо отличившихся и достойных высших наград генерал-фельдмаршал граф Суворов-Рымникский считает генерал-майора князя Багратиона, генерал-майора Милорадовича».
Совсем недавно русские взяли в Италии очередную крепость, французскому же гарнизону дали «свободный выход», с условием, чтобы шесть месяцев с русскими не воевать.
Известие об эпидемии, пожирающей наполеоновскую армию в Египте и Палестине, заканчивается надеждой: «…и скоро их всех ч… поберет». Черт — слово совершенно нецензурное.
В обычае поздравлять главу враждебного государства, если он спасся от смерти. Так, Георг II Английский в разгар войны с Францией передает Людовику XV сочувственные, дружеские слова по поводу неудавшегося покушения на его жизнь; однако к концу столетия, по мнению русского посла в Англии С. Р. Воронцова, этикет приходит в упадок: Бонапарт и Павел I не посылают поздравлений своему врагу Георгу III Английскому (тоже спасшемуся от убийцы), зато Георг III не поздравляет Павла с рождением внучки Марии Александровны: дочь наследника Александра проживет недолго — около года, но именно в честь ее появления на свет весело звонят в наш день московские колокола, а в Успенском соборе торжественное благодарственное молебствие.
В этот же день книжные объявления предупреждают о недавно вышедшем сочинении славнейшего немецкого писателя Гёте, называемом «Герман и Доротея».
А в Лондоне «известный член парламента и славный здешний драматический писатель Черидан (т. е. Шеридан!) обработал для Друриландского театра пиесу сочинения господина Коцебу, называемую «Смерть Ролла», которая представлена была шесть раз при величайшем стечении зрителей.
Первый министр господин Питт, который 13 лет не бывал в театре, на днях посетил Друрилан».
Этим же днем датировано сообщение из Лиона, где будто бы «заставляют писателей, как при римском императоре Калигуле, вылизывать языком те места их сочинений, которые заслуживают осуждения».
Впрочем, обстоятельства российских литераторов, кажется, не намного легче: на престоле грозный Павел…
26 мая он как будто в добром расположении духа: произвел в новые чины сорок восемь человек, объявил свое благоволение генерал-лейтенанту графу Аракчееву, но притом «Московские ведомости» объявляют список «нижеследующих прошений, по Высочайшему повелению возвращенных просителям с наддранием и за пересылку по почте с взысканием с них весовых денег».
Москва с опаскою поглядывает в невскую сторону, но все же веселится и уже готовится к новому веку.
В университетскую же лавку на Тверской только что поступили «Картины просвещения россиян пред началом девятого на десятый века», а также «Самый новейший, отборнейший московский и санкт-петербургский песельник. Собрание лучших песен военных, театральных, простонародных, нежных, любовных, пастушьих, малороссийских, цыганских, хороводных, святошных, свадебных…», с изъявлением при каждой приличия, где и кому петь. Цена в переплете 250 копеек».
- Твой XVIII век. Твой XIX век. Грань веков - Натан Яковлевич Эйдельман - Историческая проза / История
- Ищу предка - Натан Эйдельман - История
- Религия и мифология - Тамара Натановна Эйдельман - История / Религиоведение