Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На другой день в литературном особняке читался «Пугачев». Все были захвачены — Есенин читал с редким воодушевлением и мастерством, слегка задыхался, но звонко и буйно — так через два года после он не читал.
Я сидел с поэтессой Сусанной Map[74] и Николаем Прохоровым. Во время читки вошел Брюсов с Адалис, потом Рукавишников[75], потом Маяковский с Лилей под руку и с пушистой лисой на плече (потом он кормил ее пирожными, держа ее за золоченую цепочку — у стола). Обычно появление таких имен, как Маяковский. Брюсов, в литературных собраниях вызывало легкий шум, шелествсего зала — теперь даже не обернулись. Есенин скакал на эстраде. Отчаянно жестикулируя, но это нисколько не было смешно, — было что-то звериное, единослитное с образами его поэмы, — в этом невысоком странном человеке на эстраде.
Он кончил. Потом разнеслась весть о смерти Блока (Брюсов только что получил телеграмму). Все были потрясены, но разговоры о «Пугачеве» не прекратились, их даже не заглушила смерть Блока. «Пугачев» еще не был напечатан, все были убеждены, что это лучшая вещь Есенина, большое литературное событие, — еще не успели разобраться, понять, что драматическая поэма ему не далась — слишком уж были загипнотизированы его читкой. Потом читали Кусиков[76] , Брюсов и другие, но все это было как-то беспомощно и вяло, а Брюсов был смешон и жалок, как состарившийся акробат, которому уже не служит его изумительная техника, который поблек и потерял главное — силу и молодость. Тут я окончательно разочаровался в Брюсове, перед которым преклонялся до этого года два.
Раз поздно ночью шел я по одному из московских переулков с тем же Прохоровым, и сзади нас легко и бесшумно обогнала серая фигура в широком плаще — такой быстрой и призрачной я никогда не видал. «Это Есенин прошел», — сказал Прохоров. Тут я в первый раз понял, что я его очень люблю.
Еще было несколько встреч в «Стойле» — всего не перескажешь. После мы не виделись до осени 1924 года. Мы едва, правда, не встретились с ним в 1923 году у Нины Грацианской, когда он приезжал на юг. И вот тут я поразился его редкой памяти на людей. Нина передавала мне потом, что он не забыл меня, спрашивал обо мне и весело рассказывал о моей выходке в «Стойле». Для меня было дорого тогда, что он меня помнит, а главное — «не сердится», впрочем, впоследствии мы никогда и о Москве и о московских встречах не вспоминали.
В 1924 году осенью мы встретились в солнечном Баку. Не помню, как я узнал, что Сергей приехал, — так или иначе утром, часов в 10, я пришел в отель «Новая Европа», где попросил проводить меня в номер к Есенину.
Постучал. Он открыл сам (в комнате были еще двое, тотчас же ушедшие). Он сразу узнал, и мы встретились как хорошие знакомые. Бывает, что разлука не отчуждает, а, наоборот, сближает. Так случилось и на этот раз. Мы не переписывались, не сообщались и тем не менее встретились гораздо более близкими, чем расстались в Москве.
В комнате воняло какой-то гадостью, которой хозяин гостиницы натирал паркетный пол, и Сергей тотчас же стал ругать номер, говоря, что сегодня же хочет куда-нибудь съехать на другое место.
Еще не одетый (брюки и рубашка), он занимался до моего прихода «американской гимнастикой», а теперь стал мне показывать резиновую «американскую штуку», предложив попробовать ее растянуть. Я попытался и не смог. Тут он рассмеялся и с удивительной легкостью развел руки, растягивая тугую резину. «Я давно ею силу развиваю. Теперь в деревню отвезу. Пусть поупражняются». Тогда я уже заметил, что в этой еще не угасшей силе и ловкости — чисто звериной — была какая-то нервность, может быть еще более усиливающая этого усталого и слегка обрюзгшего молодого старика. Сергей за два года изменился чисто внешне еще больше, чем внутренне, но скука во взгляде и легкие подергивания горькой улыбки напомнили мне, что Москва кабацкая позади, что сейчас он убежал от нее.
Он стал рассказывать об Америке, показывал вывезенные оттуда вещи. Обязательно называлась цена, которая «была плачена» за «эту штуку», — в этом было какое-то детски-наивное хвастовство. Сергея все еще забавляли игрушки цивилизации, подаренные ему жизнью.
Нужно было услышать, как он читал: «Некому мне шляпой поклониться», чтобы понять, насколько был от него далек критик, указывающий, что, мол, шляпой не кланяются. Ведь вся суть как раз в этой шляпе. Есенин в деревне должен поклониться именно шляпой — недаром же он в «Исповеди хулигана» так настойчиво говорит о лакированных башмаках и своем лучшем галстуке. Так и теперь в залитом солнцем номере «Новой Европы» он показывал «американские штуки», радуясь им, как дикарь радуется бусам, презирая их как легко покорившегося врага
Потом с четвертого этажа, по широкой лестнице, поднимались мы на крышу отеля, в сад-ресторан — позавтракать, разговаривая об изданных его книжках за последнее время. И тут все по тому же он свел разговор на построчную плату: «Сейчас в России кому хорошо платят? „Русский современник“ только мне и Ахматовой по 3 рубля дает. Еще Маяковскому хорошо платят. Поэтов много, — а хороших нет?» И опять в этом наивном хвастовстве и хитрой улыбке не было самодовольства, — нет, просто ему было забавно говорить об этом, звучало все это приблизительно так: «Вот, мол, смотри, какие дураки нашлись, за стихи какие деньги платят!»
В ресторане, за столиком, разговорились о его любимых поэтах. «Я все так же Кольцова, Некрасова и Блока люблю. У них и у Пушкина только учусь. Про Маяковского что скажешь. Писать он умеет — это верно, а разве это стихи, поэзия? Не люблю я его. У него никакого порядку нет. Вещи на вещи лезут. От стихов порядок в жизни быть должен, а у Маяковского все как после землетрясения, да и углы у всех вещей такие острые, что глазам больно».
Потом стал читать свое очень остроумное стихотворение про Кавказ, написанное на днях в Тифлисе, — тут и Маяковскому за «Моссельпром» досталось. Сейчас этого стихотворения у меня нет, но оно было напечатано здесь, в газете, тогда же. Там начинается с того, что, мол, все поэты отдавали дань Кавказу. Есть цитата: «Не пой, красавица, при мне».
Подали белое и холодное «Цинандали». Чокнулись «на встречу». Есенин стал уговаривать закусить с ним. Я мяса тогда не ел и потому «богобоязненно» отказался, не говоря, конечно, причины. Тут он мне впервые с глазу на глаз читал свои стихи:
Отговорила роща золотаяБерезовым, веселым языком,И журавли, печально пролетая,Уж не жалеют больше ни о ком.<……………………………………>
Это стихотворение мне так врезалось в память, может быть, оттого, что тогда меня неожиданно поразила его простота, иногда даже доходящая до примитивного романса. Я сразу понял, какой большой путь уже пройден, понял, что не случайно так изменилась интонация Сергея. Какая разница! То как барс он прыгал на эстраде арбатского литературного особняка, энергически жестикулируя и выкрикивая «Пугачева», из которого больше выглядывал имажинист Есенин, чем Пугачев, просивший:
…Расскажи мне нежно.Как живет здесь мудрый наш мужик?Так же ль он в полях своих прилежноЦедит молоко соломенное ржи?Так же ль здесь, сломав зари застенок,Гонится овес на водопой рысцой,И на грядках, от капусты пенных,Челноки ныряют огурцов?Теперь:Не обгорят рябиновые кистиОт желтизны не пропадет трава.Как дерево роняет тихо листья,Так я роняю грустные слова.И если время, ветром разметая,Сгребет их все в один ненужный ком…Скажите так… что роща золотаяОтговорила милым языком.
Потом читал отрывки из «Песни о великом походе», которую тогда только написал. Читал нараспев, как частушки:
Эх, яблочко, куды котишься…
Я высказал опасение, что вещь может получиться монотонной и утомительной, если вся поэма будет выдержана в таком стихе. «Ясам этого боялся, а теперь вижу, что хорошо будет».
Напротив, на качающемся кольце, сидел зеленый попугай. Он сильно забавлял Сергея своей болтовней. Было еще занятнее смотреть на их разговоры. Есенин хотел попугаю втолковать что-то, уже не помню что, — попугай не понимал. Помню только ласковые глаза: «Чудная птица, а только скворцы лучше».
Потом мы пошли в редакцию «Бакинского рабочего». Здесь его обступили со всех сторон. Я ушел, условившись зайти на другой день, чтобы идти гулять. Сергей стал диктовать машинистке свои стихи.
На другой день мы встретились в редакции. Есенин был уже там, когда я вошел. Какой-то рабкор ругал его за то, что он не признает Демьяна Бедного. Сергей отплевывался. Гулять нам не удалось, потому что ребята потянули его в духан. Кажется, тогда же произошел при мне занятный разговор о гонораре за стихи в «Бакинском рабочем».
Есенин долго доказывал, что стихи его очень хорошие, что никто так теперь не пишет, а Пушкин умер давно. «Если Маяковскому за „Моссельпром“ монету гонят, — ужели мне по рублю не дадите».»
- Страсти по России. Смыслы русской истории и культуры сегодня - Евгений Александрович Костин - История / Культурология
- Моя Европа - Робин Локкарт - История
- Новейшая история еврейского народа. От французской революции до наших дней. Том 2 - Семен Маркович Дубнов - История
- Броня на колесах. История советского бронеавтомобиля 1925-1945 гг. - Максим Коломиец - История
- Ищу предка - Натан Эйдельман - История