Под вечер забегает Волошин. Он в больших хлопотах по выезду из Одессы, ему здесь не безопасно, и нет денег. […]
— Я познакомился с Северным в гостиной хорошенькой женщины, — говорит с улыбкой Волошин. — Он очаровал меня. Это человек с кристальной душой.
— Как, — перебивает Ян, — с кристальной душой и председатель Чрезвычайки?
Волошин: Он многих спасает.
Ян: На сто — одного человека.
Волошин: Да, это правда, но все же он чистый человек. Знаете, он простить себе не может, что выпустил из рук Колчака, который, по его словам, был у него в руках. Он рассказывает, что французы пытали его. Связывали назад руки и поджигали пальцы. […] А Северный сам — против крови! […]
18 апр./1 мая.
Декрет о запрещении пользоваться электричеством — всем, кроме коммунистов. […]
Мы с приятельницей […] решаем с вечера осмотреть город, который так старались украсить новые хозяева наши. […] Общее впечатление: бездарно, безвкусно, злобно и однообразно. […]
Когда я вернулась, Ян был уже дома. Он с приятелями тоже ходил по городу. Спрашиваю о впечатлении. — Грязная, гадкая, унылая картина! […]
Был Серкин, принес яиц и компота сушеного. Очень он трогает нас, какая забота всегда, точно мы его родные. От интеллигентных людей мы этого не видим, а ведь он простой человек, но сердце у него хорошее, да и не глупый совсем, все понимает. […]
Вечером на улицах были главным образом гимназисты, горничные, отдельные отряды солдат. Людей среднего возраста почти не было видно. Красными значками пестрело очень много народа. […]
Рабочий праздник. […] После завтрака иду бродить по городу одна. […] Все дома с красными флагами, на балконах ковры — по приказу новых властителей, — вероятно, для того, чтобы узнать, у кого есть ковры и затем их реквизировать. […]
На Соборной площади плакат: стоит толстый буржуй и за шиворот держит рабочего, подписано 1918 год, рядом стоит рабочий, а буржуй подметает улицу, подписано — 1919 год.
На углу Дерибасовской и Екатерининской плакаты на ту же тему: разница между 1918 и 1919 годами. В 1918 стоят буржуй и немец, а под ними лежит рабочий, в 1919 г. стоят рабочий и солдат на буржуе, у которого изо рта торчит огненный язык. […] На бывшей кофейне Робина, которая с первых же дней новых завоевателей была превращена в красноармейскую казарму, и на балконах которой постоянно сушатся подштанники, рубахи, висит огромный плакат: рабочий, солдат и матрос выдавливают прессом из огромного живота буржуя деньги, которые сыпятся у него изо рта. Народ останавливается, молча посмотрит и двигается дальше. Дальше двигаюсь и я, до самой Екатерины, которая завернута в серый халат. А сзади памятника, над Чрезвычайкой, огромный плакат в кубическом духе: кто-то стоит с неестественно длинной ногой на ступенях, увенчанных троном, а подпись такая:
«Кровью народной залитые троныМы кровью наших врагов обагрим».
Авторы плакатов, в большинстве случаев, очень молодые художники. Есть среди них дети богатых буржуев, плохо разбирающиеся в политике и почти не понимающие, что они делают. […]
Над домом бывшего генерала губернатора устроена иллюминация из французских слов: «Vive la revolution mondiale» — это для команды на французских судах, которые, увы, как нарочно, ушли из порта, и заряд пропал даром. […]
Над Лондонской гостиницей надпись: «Мир хижинам и война дворцам». […] Иду по бульвару к Пушкинской улице. Там тоже плакаты и плакаты. Навстречу мне двигаются колесницы, медленно возвращающиеся с парада. В колесницах мелкие актеры и актрисы в разных национальных костюмах. […] у всех на лице испуг и усталость. […]
В городском саду на открытой сцене поет охрипшая певица с очень несчастным видом. […]
Вечером мы с Яном немного бродим по городу. Толпа значительно поредела. На Пушкинской показывали воздушный кинематограф на радость мальчишкам. Мы тоже немного стоим и смотрим.
По дороге домой мы шепотом обсуждаем, почему все таки веселья не было. Приходим к заключению, что кровавые плакаты даже на сочувствующих действуют угнетающе, удручающе. […]
19 апреля/2 мая.
В газетах — списки расстрелянных. Тон газет неимоверно груб. Приказы, касающиеся буржуев, в самых оскорбительных тонах, напр. «буржуй, отдай свои матрацы». В газетах вообще сплошная ругань. Слово «сволочь» стало техническим термином в оперативных сводках: «золотопогонная сволочь», «деникинская сволочь», «белогвардейская сволочь».
По городу плакаты такого возмутительного содержания, что «от бессильного бешенства темнеет в глазах и сжимаются кулаки», — говорит Ян.
И что за язык у них! Все эти сокращения, брань, грубость. […]
20 апреля/3 мая.
[…] Последний слух, что Колчак под Москвой, и нет сообщения с Москвой.
[…] До нас доходят уже подробности о расстрелах, об издевательствах в чрезвычайках. Начало положила расправа над семьей убитого из-за угла еще при добровольцах директора частной гимназии Р. […]
21 апр./4 мая.
Расстрелено 26 «черносотенцев»! […]
23 апр./ 6 мая.
[…] Вечер. Сидим со светильниками. У нас целых четыре! Волошин читает свои переводы Верхарна.
Я сижу на нашем клеенчатом диване и под его ритмическое чтение уношусь мыслями в далекие, счастливые времена, еще довоенные. Зима. Ярко освещенный зал Художественного Кружка. Верхарн читает лекцию о своей милой героической стране. Публики очень много, слушают внимательно. Верхарн сразу завоевывает залу. Мне он тоже нравится своим необыкновенно приятным умным лицом. На сцене, как всегда, сидят директора клуба и литераторы. Прячась от взоров публики, выглядывает Брюсов. Он только что пережил тяжелую историю: поэтесса Львова застрелилась из-за него. Просила его приехать к ней, он отказался и она — бац! Поэтому приветствие знаменитому гостю произносит не он, а Мамонтов. Не остался Брюсов и на ужин, который был дан после лекции в одной из верхних зал Кружка. Я сижу рядом с Верхарном. Он мне рассказывает о своей стране, о своей жизни там и во Франции. Каждую зиму они проводят в Сен-Клу. Касаемся и поэзии. Он, конечно, говорит комплименты русской. Я восхищаюсь его творчеством. Верхарн восторгается Москвой, Кремлем. В первый раз в жизни прошу автограф. Один мой знакомый, мой сосед слева, Василий Михайлович Каменский, дарит мне тут же изящную книжечку в красном сафьяновом переплете, и Верхарн вписывает в нее несколько слов. Напротив нас сидит его жена. Очень милая, простая на вид женщина, фламандского типа. Не обошлось без курьезов. Ужин был составлен на славу, но чего-то, самого гвоздя, кажется, осетрины, Верхарн не ест. Пришлось заменять другим блюдом, хотя он умолял ничего не давать взамен, так как он не привык ужинать. Но, конечно, его по-русски закармливали. По-русски, не в меру, хвалили, слишком долго говорили и дошли до того, что Ермилов на русском языке рассказывал анекдоты, которых, конечно, Верхарн не понимал, несмотря на то, что Илья Львович Толстой старался ему переводить… Прошло несколько лет с тех пор, а кажется, что все это было бесконечно далеко. Погиб бессмысленной смертью Верхарн, умер и Ермилов, погибает и наша Россия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});