Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Окончание войны сулило ей облегчение. Она надеялась, что сын под шумок начавшейся демобилизации достанет фальшивые документы и под чужой фамилией уедет в Сибирь. Правда, Татьяна Федоровна никогда ему об этом не говорила, но тешила себя сладкой мечтой о праве на маленькое человеческое счастье, которое обязательно улыбнется ей после долгих и мучительных страданий.
Однако Шилов никуда не собирался уезжать. Он точно знал, что обречен на вечное прозябание под крылышком матери и уйдет из жизни вместе с ней. Ему казалось, что на чужбине он всегда будет испытывать страх перед наказанием. Родные стены вселяли в него надежду на безнаказанность.
— Ничего ты, мама не поняла, — сказал Шилов, смахнув слезу, когда Татьяна Федоровна, завершив молитву, все еще находилась в плену радужных ожиданий великих перемен в ее жизни, поднялась на ноги и начала будить Валентину, чтобы вместе с ней идти на работу.
Туманная реплика сына и пробежавшая по щеке слеза взбудоражили успокоившуюся душу матери и дали повод к новым тревожным размышлениям…
Проводив мать и сестру, Шилов влез на полати и, подложив под голову старый ватник, неподвижно уставился в маленький сучок в потолочине, знакомый ему с детства. Он любил смотреть на этот сучок, когда попадал в затруднительное положение и не мог выпутаться. Сучок помогал ему думать. Но мысли его всегда вращались вокруг одного вопроса: как избежать наказания за детские шалости. Теперь все иначе. Не о шалостях речь — о жизни и смерти. Сучок оставался сучком — немым свидетелем, смотревшим с потолочины, как молчаливый судья. А мысли разносили голову, и ни одной из них Шилов не мог оседлать, чтобы разделаться с ней по-настоящему и получить ответ, как жить.
Шилов никогда еще серьезно не задумывался о жизни. Она текла как-то сама по себе, потому что двадцать лет за него думал Ершов. И если что-то делалось по затее Шилова, было неизменно плохо. И плохо, прежде всего, для самого Шилова. Он пожинал горькие плоды своих ошибок.
С этой меркой он оглянулся назад, строго оценил настоящее, приоткрыл окно в будущее, и все, что он делал за свою жизнь, расползалось по швам… Казалось, у него от напряженной мысли трещали мозги и глаза лезли на лоб. Он вспомнил далекое детство. Осиные гнезда в лесу, стрелы а, когда мать выпорола его до потери сознания, черную Власа Ивановича, наконец, Николку и фотоаппарат, который выменял у Пашки Косого на отцовские часы. Но, это было все-таки детство…
Став взрослым, Шилов не приобрел нужной ^осмотрительности, которая удерживает человека от дурных " поступков — всегда рубил сплеча, я потом каялся. Он не мог себе простить кончившегося для него тяжелым ранением Неоправданного бегства с огневых позиций от подбитого ИМ фашистского танка, уничтоженной на Ствиге переправы, несправедливого обвинения Марыли, связи с Зосей, промаха с Сысоевым, неосторожности, когда наступил на мину и получил второе ранение. Вершиной же его неосмотрительности стало дезертирство.
Не спуская глаз с волшебного сучка. Шилов с горечью признал, что легче ему было получить еще два ранения и победителем вернуться домой. Но этого, увы! не произошло. По его мнению, была еще одна возможность спасти свою душу. Год назад, когда война грохотала у границ Германии, он мог бы с курсантской книжкой проникнуть на фронт, пристать к какой-нибудь части, совершить подвиг, и после войны на его личном деле в том же училище появилась бы другая надпись: убежал на фронт. Но и эта возможность упущена. Военные действия повсеместно прекращаются. Не сегодня-завтра фашистская армия капитулирует… И Шилов кусал себе локти…
Закрыв глаза, он, как и на берегу Сухоны в день своего бегства, вспомнил Ствигу, где впервые пришла ему в голову мысль о дезертирстве. Падение его началось с невинной идейки — избегать участия в боях. Тогда он лежал раненый и безумно хотел жить. Эта юродивая идейка обрастала деталями и вылилась в конкретное понятие — дезертирство. Шилов получил его в готовом виде через полтора года, когда уезжал в военное училище. Прощаясь с матерью на большаке, он недвусмысленно дал понять, что скоро вернется. Это было уже отшлифованное временем, выношенное в груди и приспособленное к условиям казарменного режима училища решение, осуществленное пять месяцев спустя июльской ночью в грозу. Оно повлекло за собой убийство рыбака Евсея — роковое следствие, которому нет и не может быть оправдания.
Шилов схватился за голову и с отвращением к своему "я" почувствовал, как по телу ползут мурашки и дыбом становятся волосы. Вряд ли найдется человек, который захотел бы лезть в его шкуру даже под угрозой смерти… Это была исповедь Шилова перед крупицей затерявшейся совести, вынужденное, но трезвое признание ошибок, которых нельзя исправить. Шилов летел в пропасть и тянул за собой мать и сестру. Это падение, в определенном смысле, напоминает тот ком земли, который, по преданию древних греков, сорвался с вершины и, пока достиг подножия, вызвал горный обвал… Гибнет вся семья…
Весь день Шилов провалялся на полатях и не заметил, как в горницу вошла мать. Бросив на кровать платок, она на цыпочках потрусила к печке, полагая, что сын спит. Взяв салфетку, она покрыла стол и неосторожно загремев ухватами, стала доставать из печки чугунок с похлебкой.
— А сестра где? — спросил Шилов с полатей.
— На митинг осталась, — ответила мать, всхлипывая и вытирая передником слезы. — Слезай, дитятко, ужинать будем.
Шилов спустился с полатей и занял свое место за столом.
— Ну, что там в опытной, новенького? — спросил он, принимаясь за ложку и хлеб, но, увидев на щеках матери слезы, положил ложку и отодвинул от себя тарелку с похлебкой. — Опять какая-то неприятность?
— Какая может быть неприятность, Мишенька? Люди радуются, веселятся. А у меня на сердце — камень. Как ты ждал конца войны! А теперь? В толк не возьму, что у тебя на душе, дитятко?
Стараясь успокоить мать, Шилов обдумывал каждое слово, чтобы с маху не допустить грубости и как можно мягче ответить на ее вопрос, но высказать все, что накопилось в его голове за этот тревожный и памятный день.
— Видишь ли, мама, — тихо проговорил он, неподвижно глядя в тарелку, — раньше я не думал, что после войны мне будет хуже.
— Почто хуже-то?
Замявшись, Шилов перевел дух и сказал матери, что нужно было сказать:
— Скоро начнут приезжать с фронта. Куда мне деваться?
Мать тяжело и неровно вздохнула, вытерла слезы, обжигавшие ее лицо, и, повернувшись к образам, остановила взгляд на горевшей лампадке:
— Может, уехать куда-нибудь подальше? — намекнула она. — Только не подумай, дитятко, что я тебя гоню. Хочется, чтоб и ты жил, как люди.
— Мама! Куда я поеду без паспорта?
Татьяна Федоровна поняла, что напрасно строила воздушные замки над сибирской землей. Сына не выпроводить из Кошачьего хутора. Сын не думает трогаться с места. Для него стало привычным сидеть в подвале матери, которая на 99 процентов делает за него то, что пришлось бы делать самому. Но главное, чем привлекал его родной очаг — это безопасность, обеспечиваемая неусыпным бдением и дьявольской расторопностью матери.
Решение Шилова остаться дома вконец обескуражило Татьяну Федоровну. Она страшилась этого решения. Нельзя же вечно скрываться в подвале от людей. У человека одна жизнь, и надо ее прожить среди людей — не в одиночестве. Так повелось с незапамятных времен. И не ее сыну менять стародавние обычаи. За это она осуждала его. Больше ничего преступного не видела в сыне. Вернее — не хотела видеть и потакала ему во всем, потому что у самой рыло в пуху. Сама выпестовала на свою голову дезертира и убийцу.
Пока она без тени надежды размышляла о будущем сына, пришла Валентина. Шилов встретил ее в сенях и, закрывая на засов наружную дверь, спросил:
— Что там, сестра, говорили на митинге?
Валентина зло сверкнула на него черными глазами. Ей нравилось, что Шилов часто называет ее "сестрой" и пускает в ход это слово, когда нужно спросить о чем-то важном и расположить Валентину к мирной беседе. На этот раз все получилось покамест наоборот.
— У меня есть имя, — сказала Валентина, снимая рабочую одежду и обливаясь из умывальника холодной водой.
— Не сердись, сестричка, — уговаривал ее Шилов. — Ведь я обратился к тебе без всякого умысла, от чистой души.
— От чистой? — покосилась Валентина, протягивая руку за полотенцем. — И как у тебя язык поворачивается сказать о чистоте своей души? Она у тебя не ахти какая чистая… Терпеть не могу сюсюканья. Говори просто, без всякого заискивания…
— Ну хорошо. Я буду просто, — повинился Шилов. — О чем все-таки говорили на митинге? Может скажешь брату?
— О взятии Берлина. О самоубийстве Гитлера…
Слово "самоубийство" покоробило Шилова. Он вспомнил виселицу на чердаке и, стараясь скрыть от сестры свое замешательство, переменил разговор:
- Сердце сержанта - Константин Лапин - О войне
- Дезертир - Ванда Василевская - О войне
- Ленинград сражающийся, 1943–1944 - Борис Петрович Белозеров - Биографии и Мемуары / О войне
- Отечество без отцов - Арно Зурмински - О войне
- Алтарь Отечества. Альманах. Том II - Альманах Российский колокол - Биографии и Мемуары / Военное / Поэзия / О войне