обстоятельство – самое ужасное для Герцена. Можно сколько угодно провозглашать равенство людей, бороться за него и за их свободу, но все это нужно только тем, кто видит ценность в свободе и в равенстве. Таких людей немного; остальным же – за свободу которых и идет борьба – ничего этого совершенно не надо. Здесь Герцен видит главную трагедию крайних республиканцев и борцов за народовластие – якобинцев. После цитированного рассуждения о либерализме как последней религии он пишет: «Якобинцы и вообще революционеры принадлежали к меньшинству, отделившемуся от народной жизни развитием: они составляли нечто вроде светского духовенства, готового пасти стада людские. Они представляли высшую мысль своего времени, его высшее, но не общее Сознание, не мысль всех. У нового духовенства не было понудительных средств, ни фантастических, ни насильственных; с той минуты, как власть выпала из их рук, у них было одно орудие – убеждение, но для убеждения недостаточно правоты, в этом вся ошибка, а необходимо еще одно – мозговое равенство!» Возможно ли «мозговое равенство», Герцен не пишет, так что остается только гадать, установится ли оно, если с помощью решения «социального вопроса» дать возможность «черни» «цивилизоваться». В любом случае пока – и на очень долгое время вперед – такого равенства не будет и «меньшинство» неизбежно будет пытаться убедить «народную жизнь» в правоте своего понимания всеобщего – то есть в само́й народной жизни – счастья. Предыдущие «церкви» имели иные инструменты – они обещали вечное блаженство за гробом, грозили вечными муками в аду или просто силой заставляли «чернь» склонить перед ними шею. Думаю, что здесь и лежит причина невключения ни утопического социализма, ни коммунизма в список «последних религий» – ибо они собирались действовать точно так же, обещаниями и силой. Герцен прямо не обвиняет их в том, что при описании светлого будущего они лишь поменяли вокабуляр христианских рассказов о загробной жизни, но речь идет именно об этом. Более того, страсть многих из современных ему социалистов и коммунистов к насильственным действиям, к идеально организованному систематическому принуждению, к казарме и чуть ли не тюремным порядкам[64] – все это разве не практика католической церкви да и не только ее?
Конечно, ничего нового Герцен здесь не открыл – некоторые современники уже тогда обвиняли Маркса и его сторонников в «иезуитстве», а аракчеевщина утопических проектов устройства счастливого будущего отпугивала многих. Тут важно другое – именно поэтому Герцен и не счел утопический социализм и коммунизм «последней религией», а уж свой пессимистический извод социализма и подавно. В каком-то смысле герценовский социализм можно определить, перефразируя известное высказывание Гилберта Кита Честертона о Байроне: «Черный цвет байронизма – слишком густой красный». Красный окрас герценовского мировоззрения – вскипевший на костре социального темперамента черный цвет байронизма. Наше – довольно неожиданное – предположение подтверждает то, что в «Былом и думах» рассуждению о либерализме, которое мы сейчас разбираем, предшествует рассуждение о Байроне и о природе его знаменитого разочарования в жизни. Благоприобретенный русский байронизм порождал странные персонажи – не только сухого кривляку Печорина, но и неистового разочарованного революционера Герцена.
Так что «последняя религия» – одна, и это либерализм. Особенность ее в том, что она лишена веры и не предполагает «другого мира», пусть даже на земле. Есть только «этот мир», мир, в котором мы живем, и он должен следовать определенной логике. Эта логика является логикой свободы, и ничем более – таково политическое учение либерализма. Точнее так, если перефразировать мысль Герцена по-своему: свобода есть единственная истина, и выводится она с помощью логики. Но проблема, точнее, трагедия либерализма в том, что, как пишет Герцен, «истина логическая – не одно и то же с истиной исторической, что, сверх диалектического развития, она имеет свое страстное и случайное развитие, что, сверх своего разума, она имеет свой роман». Самое же удивительное заключается в том, что адепты «последней церкви» знают и об этом обстоятельстве. Примирить знание о невозможности реализации логической истины свободы со знанием самóй этой истины помогает ирония, «скептицизм современного человека», которым он «метет осколки разбитых кумиров». Таково главное разочарование «современного мира», в круге которого либерал вынужден пребывать до тех пор, пока «современный мир» не кончится. Таков приговор (даже проклятие), вынесенный Герценом модерности. Свобода есть последняя истина, но она невозможна. Оттого лучше заняться решением социального вопроса – иначе неимущие мещане уничтожат наш мир. Это действительно социализм умного разочарованного барина.
Но, конечно, не в таком виде «социализм» вошел в язык русской общественной дискуссии, став частью общественно-политической повестки. Несмотря на то что «Былое и думы» написаны на русском – и читались, в отличие от других книг Герцена, изданных на немецком и французском, преимущественно русской публикой, – такой герценовский социализм был, так сказать, для внешнего, в отношении России потребления. Для «своих» Герцен придумал другой – лишенный и тени сомнения и разочарования. Здесь мы подходим к самому странному.
Идея Герцена о том, что русская сельская община является готовой ячейкой будущего социалистического общества, известна. Известно также то огромное влияние, которое она оказала как на русскую общественную мысль, так и, собственно, на политические движения. Невозможно представить себе народников или социалистов-революционеров без этой идеи. Однако столь же сложно себе представить, что мыслитель, дошедший до предела в своем политическом и идейном пессимизме, в то же самое время – а текст под названием «О сельской общине в России» был опубликован в качестве приложения к книге «О развитии революционных идей в России» в 1850 году, в самый разгар герценовского разочарования в революции и революционерах – находит выход в самой невероятной, самой банальной – и самой реакционной, если на то пошло́ – концепции. Представление о неких «неиспорченных» традиционных сельских сообществах, не подвергнувшихся тлетворному влиянию современного буржуазного общества да и тирании всех сортов вообще, о сообществах, искони хранящих свободу, – чисто романтическая конструкция[65]. Она совместила в себе культ органической истины, возникшей некогда в избранных установлениях избранных народов, и руссоизм с его культом «естественного человека». Смесь национализма с руссоизмом; к моменту написания «О сельской общине» и последующих текстов Герцена о некоем специальном «русском социализме» эта смесь существовала уже около полувека[66]. Более того, в конце концов эта идейная смесь стала глубоко реакционной – уже во второй половине XIX века, а в прошлом столетии легла в основу национал-социалистических[67], полуфашистских и популистских крайне правых идеологий. Ровным счетом ничего революционного в ней нет. Вряд ли Герцен этого не понимал; в противном случае все, что мы цитировали в этой главе, не было бы им написано.
Ответ на этот вопрос, как мне кажется, носит чисто психологический характер. «Социализм за неимением лучшего» – честная, пусть и циничная позиция. Однако она не подходит для общественной деятельности; невозможно быть