Шрифт:
Интервал:
Закладка:
VI
Бывает.
VII
Мы еще живы. Мы еще не вышли в тираж. «Еще ноги наши ходют, еще кони наши скачут, и пушка моя возле тела греется. Еще рука моя тебя достигнет».
VIII
Весной шестьдесят девятого на китайской границе в боях за остров Даманский погиб мой когдатошний одноклассник Толик Шамсутдинов.
Сталин и Мао – братья навек!
Мы еще застали китайских студентов – поразительно трудолюбивых, дисциплинированных и скромных.
Лица желтые над городом кружатся.
Паровозы, грузовики, истребители «МиГ»-15» и автоматы ППШ – взамен плащи и рубашки «Дружба», термоса и авторучки: отличные.
Над Китаем небо синее,меж трибун вожди косые, —хоть похоже на Россию,только все же не Россия.
IX
Летом шестьдесят девятого Анатолий Кузнецов остался в Англии: черта была подведена. Кончился «Новый мир», умер Твардовский: жирная черная черта. Аксенова, Евтушенко, Медынского и Розова выперли из редколлегии «Юности». Кочетов напечатал в «Октябре» «Чего же ты хочешь». Иван Шевцов издал «Любовь и ненависть». Мы цитировали их наизусть – мы смеялись. Плакали мы позднее.
А потом заработали верховные редакторские ножницы, отстригая от пространства нашей духовной жизни строчку за строчкой. Спился и замолчал Казаков. Замолчал и уехал Гладилин. Выслали Солженицына. Уехал Бродский. Пошли нескончаемой чередой уезжанты и невозвращенцы: Ростропович, Барышников, и кого только не было. Уехал Некрасов. Уехал и погиб Галич. Умер Шукшин. Уехали Белоусова и Протопопов. Агония.
Точку воткнул восьмидесятый год: лишили гражданства уехавшего Аксенова; смерть Высоцкого; бойкот Олимпиады. Финиш.
Смерть Трифонова весной восемьдесят первого прозвучала завершающим аккордом; эпилогом.
Ах, как дивно работали наши боссы! Как сладостно руководить: запретить кому угодно что угодно. Крошка Цахес с партийным билетом.
Перековав свой меч на щит и затыкая нам орало.
Затыкали рты, выкручивали руки, резали рукописи, смывали картины, чтобы потом иметь наглость заявить: «Наше искусство было недостаточно смелым». Наше – достаточно. Смелых замалчивали, запугивали, сажали, высылали, – по вашим указаниям, дорогие благодетели.
Но – эти уже состоялись.
Мы – нет.
Места не было.
Нужды не было.
Мы – лишнее поколение?
Замолчанное поколение.
Заткнутое.
X
И те же, кто сотнями тысяч – сотнями тысяч! миллионами! – укладывал на поле боя наших отцов, чтоб выслужить орден и звездочку, отрапортовать о взятии города к очередному празднику, – укладывал со всем идиотизмом и безжалостностью бюрократической системы: реку ли губить, землю ли распылять, людей ли в эту землю укладывать, – дело служивое, карьера есть карьера, машина власти и благ остается той же, – те же гении и предводители давили нас. Работа такая.
«Не ко мне они ходят советоваться, а к маузеру моему».
«Строем, с песней, добровольно!»
Изнасилованная страна, изолганная история, изуродованная экономика, пьянство и безверие: кровь, ложь, капкан.
«Хрусть – и пополам! Пойду забудусь сном».
Сколько миллионов в валюте могли бы дать одни только картины Макаренко? А что дали нашей культуре они? Всесильные и ненасытные молохи Госкомиздата, Минкульта, советов, комитетов, комиссий: оборотни-вампиры в черных лимузинах. Нигде в мире нет столько органов, и нигде в мире нет, чтоб так трудно пробиться чему угодно незаурядному. Радетели вы наши.
Классовой – классовой ненавистью ненавидит мое поколение ваш класс номенклатурной бюрократии. Класс, лишивший нас возможности сделать в жизни свое – новое – лучшее – собственное: оставить на земле себя – для земли и людей. Прощать тут нечего, некому, – это противоречие смертельное, непримиримое. Они это знают. И давят. И задавят, вероятно, – прошедшие годы отучили нас от оптимизма.
XI
«Довольно крови!..» В переводе на русский язык это сейчас означает: довольно крови невинных мучеников, не надо прибавлять к ней кровь палачей, убийц, преступников, пусть хоть они живут спокойно в многострадальной стране.
Христианство?
«Каин убил Авеля. И с тех пор повторял своим детям: «Берегите, дети, этот мир, за который отдал жизнь ваш дядя».
XII
Пели Городницкого, пели Галича, пели Окуджаву, Визбора, Высоцкого. Официальных песен не пели. А ведь вранье – мы еще пели их:
Забота наша такая, забота наша простая…
Пели, братцы.
Сотня юных бойцов из буденновских войскна разведку в поля поскакала…
Тихо, на пьянках, с душой – родное пели, свое.
Полюшко-поле, полюшко широко поле…
И сейчас ведь их любим. Думаем иначе, относимся иначе, знаем иначе, а – любим… Милитаризм ненавидим, а парады – смотрим… Шовинизм презираем – а Ермаком гордимся.
XIII
Откуда ж у нас может взяться настоящая российская интеллигенция, если за интеллигентность – свободомыслие, порядочность, гражданственность, принципиальность, благородство – все-то годы карали так жестоко, семей не щадя: уничтожали, научно уничтожали, обстоятельно, систематически. Увольняли, обыскивали, «лечили». Подбросят наркотики при обыске и дадут срок. Грузовиком по тротуару размажут. Газетную травлю организуют. Уголовникам в камере дадут указание – искалечить вонючего антисоветчика. Потом антисоветчика провозглашают провозвестником перестройки, а те, кто велел кости ломать, восклицают: «Ну, довольно крови». Десятилетиями мгновенно вытаптывали малейший росток интеллигентности, да еще землю вокруг пропалывали профилактически. Взгляните-ка, кто провозглашает сейчас с экранов телевизоров принципы перестройки. Те, кто дивно преуспел в период застоя. Завтра они опять переквалифицируются. Дело обычное.
Нет, интеллигент – это Сахаров.
В отличие от, скажем, Боровика, представителя второй древнейшей, который всегда тщательно работал на генеральную линию – что линия Брежнева, что линия Горбачева.
Мыслие – всегда инакомыслие, это ясно. Ибо повторение чужой мысли означает отсутствие собственной. Интеллигент – это тот, кто провозглашаемые истины принимает не к сведению, а к размышлению. А если кто умеет размышлять, тот всегда глянет на предмет хоть чуток, да по-своему.
Мое поколение – в общем целиком инакомыслящее. К началу восьмидесятых к официальному слову нам создали иммунитет. Мы выжили – ценой того, что стали на это слово плевать. Иначе оставалось попасть в психушку из-за разрыва слышимого и видимого. Некоторые и попадали.
XIV–XV
Государство имеет три основные функции:
безопасность жизни своих граждан;
материальное благополучие;
духовные свободы. Реализовать свои возможности.
Если оно с этим справляется плохо, то любые оправдания и объяснения – демагогия для самосохранения правящего аппарата. Где эти три условия выполняются лучше – то государство и лучше. Все остальное – ложь, изрекаемая бандитами, чтобы удобнее грабить людей и порабощать.
Мы приходили к этим нехитрым истинам сами, медленно, годами. Читать нам было нечего: все убиралось на спецхран. Еще в конце шестидесятых в университетской библиотеке можно было взять Шопенгауэра или Библию; потом это пресекли.
Мы не могли никак разобраться в преподаваемой нам политэкономии социализма, пока не поняли, что эта галиматья не имеет ни малейшего отношения к действительности, ни к логике, ни к элементарному здравому смыслу.
Мы не могли понять, как все, кто делал революцию, стали ее врагами и были расстреляны или явно убиты. Потом мы прочитали «Евангелие от Робеспьера» Гладилина, изданное в «Пламенных революционерах» в семидесятом, помнится, году (как проверишь, и она была изъята). И логика убирания всех мыслящих и незаурядных медленно доходила до нас.
Потом мы научились читать Герцена. К восьмидесятому году Герцен звучал чудовищным диссидентом, не хуже Солженицына; только спокойнее, мудрее, интеллигентнее. Герцен сказал много о нас, будущих…
Спрашивайте, мальчики, спрашивайте…
Слава богу, спрашивать нас родители еще отучили, – а то б глодать лагерную пайку многим из тех, кто – жил на относительной, да все ж воле…
На первом курсе профессор (тогда доцент) Хватов, креатура профессора Выходцева, предложил нам на лекции по введению в теорию советской литературы поспорить с ним насчет того, что художник при социализме свободен. Мы даже не усмехнулись: слишком дешевый трюк. Но иностранцы, стажеры наши, восприняли всерьез. Дальше было два академических часа бесплатного развлечения: Хватов терпеливо строил карточный домик, за разом раз, и одним щелчком тот домик был разрушаем: «Все-таки при капитализме художник может примкнуть к его сторонникам, а может к врагам, и может сделать частную выставку, продавать картины, и его не арестуют, не посадят, не запретят…»