Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом разгорелась дискуссия. И здесь Свидерский повторил, в еще более резкой форме, положения, высказанные им в Художественном театре. „Нельзя судить о пьесе по урокам бывших учителей словесности, раскладывая героев по полочкам „отрицательных“ и „положительных“ типов. Пусть пьеса вызовет страстный спор и дискуссию. Это полезно… „Бег“ окажется лучшим спектаклем в сезоне“.
Судаков выступал в конце обсуждения. Избрав проверенную на „Турбиных“ тактику, он стал рассказывать о том, как поставит спектакль и переделает пьесу. Потом ему пришлось объясниться с Булгаковым: „Я выступал в конце заседания в атмосфере совершенно кровожадной и считаю, что искренне и честно заступился за Театр и за автора, и только“. В доказательство Судаков прислал стенограмму своего выступления, выдержки из которой Булгаков вклеил в альбом по истории постановки пьесы. „Ваши выступления здесь повергли меня в отчаяние, — говорил режиссер. — Вы душите театр, не даете ему работать“. Он объяснял, что Хлудов — единственная сильная фигура в пьесе, а „все остальные — тараканы. Возьмите, например, Чарноту. Кто он? Шарлатан, сутенер, шулер… Это просто мразь, человек опустившийся, дошедший до самого последнего предела… Корзухин, Люська, Чарнота, — „защищал“ режиссер пьесу, — действительно отбросы человечества“. В отношении Хлудова аргументы Судакова были не более высокого порядка: „Какой же вам еще победы надо, если вы одержали победу над Слащовым, который работает у вас в академии“.
Судаков, утешая автора, сообщал, что читал пьесу „в очень высокой аудитории, где пьеса нашла другую оценку“. Но все это уже не имело никакого значения. 24 октября в печати появляется официальная информация о снятии „Бега“, а вслед за ней, залпом, редакционные и авторские статьи в „Комсомольской правде“ и ряде других изданий: „Бег“ назад должен быть приостановлен», «Тараканий набег», «Ударим по булгаковщине». П. Керженцев, выступая в Ленинграде, разъяснил, что «Бег» «был разрешен под давлением правого фронта» и эту ошибку пришлось срочно исправить. В «Рабочей Москве» публикуется отчет о рапповском совещании под заголовком: «Конец дракам. „На посту“ против булгаковщины». Отчет о вечере «С кем и за что мы будем драться в 1929 году».
Мишень была избрана, однако «Бег» вызвал расслоение даже внутри рапповского руководства. С. Шешуков в книге «Неистовые ревнители» приводит интересный документ. 30 октября 1928 года на заседание коммунистической фракции секретариата РАПП был срочно вызван С. Канатчиков. Представителю РАПП в ФОСП (Федерации объединений советских писателей) было предъявлено обвинение в потере бдительности и в совершении «огромной идеологической ошибки». Ошибка заключалась в том, что полномочный представитель РАПП не только не выступил против булгаковского «Бега», но вдобавок еще и проголосовал за публикацию отрывков из пьесы. С. Канатчиков оправдывался: «О пьесе „Бег“. Я прослушал эту пьесу; ничего антисоветского в ней не вижу, произвела хорошее впечатление. Для двенадцатого номера „Красной нови“ нет материала, и Вс. Иванов предложил отрывки из „Бега“. Я считаю, что их можно напечатать, и голосовал за него». В. Киршон парировал: «Странно, рапповский работник голосует за помещение „Бега“ — явно контрреволюционной вещи». В результате было принято решение «просить ЦК освободить тов. Канатчикова от представительства РАПП в ФОСП» 10.
В такой достаточно сложной театральной обстановке МХАТ подошел к своему тридцатилетнему юбилею. День 28 октября становился не только праздником, но и актом утверждения театром своих художественных и общественных позиций. День торжества превращался в поле боя: «левые» готовились к нему, как к ответственному идеологическому сражению.
П. А. Марков потом вспомнит, как волновались основатели театра, как готовил Станиславский свою речь. Он сначала даже выучил текст наизусть, но на самом вечере волнение перехватило горло, и Константин Сергеевич стал говорить не по писанному, а своими, выношенными словами. Он благодарил правительство за то, что им, «старикам», дали органически прийти к осознанию революции, что их не торопили, не заставляли «во что бы то ни стало перекрашиваться в красный цвет», сделаться не тем, чем они были на самом деле. «Мы понемногу стали понимать эпоху, понемногу стали эволюционировать, вместе с нами нормально, органически эволюционировало и наше искусство. Если бы было иначе, то нас бы толкнули на простую „революционную“ халтуру. А мы хотели отнестись к революции иначе; мы хотели со всей глубиной посмотреть не на то только, как ходят с красными флагами, а хотели заглянуть в революционную душу страны».
Это звучало, конечно, и достаточно торжественно и достаточно остро. Не было сомнения и в том, кому адресовал Станиславский часть речи, которая была посвящена новой драматургии: «Я об этом говорил и сейчас повторяю, что мы ищем сближения и единения с нашей литературой, которая подает большие надежды. Мы многих [литераторов] знаем, среди них есть чрезвычайно талантливые люди, с великолепным чувством сцены…Нам надо быть терпеливыми, доброжелательными, а иначе самого талантливого писателя можно запугать или оттолкнуть».
Те, кто «запугивал» и «отталкивал», ответили Станиславскому. Вскоре в Комакадемии прошло собрание с повесткой дня «Юбилей МХАТ перед судом марксистского театроведения». В докладе «Социология юбилея МХАТ» П. Новицкий охарактеризовал речь Станиславского как выражение «глубокой душевной и духовной органической отчужденности его и его театра от нашей эпохи». Вбивая клин между двумя руководителями МХАТ, весьма осведомленный во внутренних проблемах театра, критик делал оргвывод: «И нечего… от него (Станиславского. — А. С.) больше ждать. Гораздо правильнее взятый Немировичем-Данченко курс на молодежь».
Два наиболее кровожадных «мхатоеда», Блюм и Орлинский, пошли еще дальше, высказавшись в том смысле, что «никаких колебаний у МХАТ не было и нет, а есть твердый классовый тон. Художественный театр дает больше булгаковщины, чем сам Булгаков» 11.
Противостоять этому натиску Художественный театр не смог. Горького в Москве уже не было. Станиславский на следующий день после юбилея играл на торжественном вечере первое действие давно не шедших «Трех сестер». Вечер завершился бедой. Почувствовав сильные боли в области сердца, Константин Сергеевич еле доиграл акт. «Профессор Е. Фромгольд, вызванный из зала, нашел Станиславского лежащим на диване, бледным, не разгримированным, в военной форме Вершинина…».
Болезнь вырвала Станиславского из театра на два года. Те долгие два года, которые в жизни Булгакова помечены самым неблагоприятным знаком.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});