25 октября. Несколько дней назад шел домой и думал: приду — а там вдруг отец? С надеждой открыл дверь. Нет, просто бабушка стоит и говорит: «Что так рано?»
Не могу ни о чем писать сейчас. Бабушка распевает старые романсы. Хотел столько написать, а вот сижу, смотрю в стенку — и ничего не пишется...
Теперь я думаю все чаще,
когда тоска,
когда один,
что было это —
настоящее,
что был и я —
когда-то —
сын.
Быть может, в этом — запах счастья:
по праву древнему земли,
ждать от отца к себе участья
и строгой, дружеской любви...
Война в 4 ночи грянула,
вдруг сошвырнув людей с постелей.
Наутро свежее, багряное
вставало солнце, птицы пели.
Отец, еще вчерашний, штатский,
не тронут строгостью команд,
привычною походкой шаткой,
спеша, ушел в военкомат.
Два-три письма. Потом — молчанье.
И как-то, утром голубым,
рванулось, ослепив, отчаянье,
закутав мир в тяжелый дым...
А почтальон, как будто в этом
и он был тоже виноват,
молчал и мял в руках пакеты,
в щель на полу втыкая взгляд.
И вот сейчас, тоскою шпарящей
облит, я чувствую сильней,
как много около товарищей,
как мало истинных друзей.
Отец... Он был немного толстым,
и ростом мал, и носом длинн,
седеть уж начинали волосы...
Он был отец.
А я был сын.
4 ноября. Читаю «Преступление и наказание». Подобной по силе вещи я еще не читал. Вижу, как, в сущности, мала наша литература... Потрясает. Вчера лежал и читал, и вдруг чувствую — кто-то в спину мне смотрит. Оглянулся — никого. И вечером, точнее ночью, часов в 12, пошел во двор за водой, принес ведро и едва переступил порог — с грохотом, судорожно захлопнул дверь: было ощущение, будто кто-то все время следит и тихонько крадется за мной...
Читаю био Сталина. Но о нем — особый разговор. О нем боюсь говорить. О нем — или в стихах, потрясающих, динамитных — или молчать. Читаю 3-й том Сталина.
6 ноября. К нам приходит убираться больничная санитарка Анна Петровна. Ей 60 лет. Она живет одна в дикой бедности, собирается в монастырь. При этом как-то ухитряется содержать дома 12 кошек. Она дьявольски, до глупости честна. Закончив уборку, вовремя обеда она говорила бабушке: «Зачем живу? Для чего? Сама не знаю... Никому не нужна...» Как-то так она это сказала, что сразу открылся человек изнутри — очень добрый и очень несчастный...
8 ноября. Опишу вчерашнее.
Сначала было грязно и пасмурно, потом погода разгулялась и было очень хорошо. Выскочив из шествия сейчас же после того, как миновали трибуну, втиснулся в толпу и начал «вникать» в настроение, улавливать «дух», наблюдать. Ничего особенного не заметил. Одни жаловались: «Насажали детей в машины!», другие говорили: «Вон наши идут!» Милиционеры, исполняя свой долг, не подпускали народ к демонстрантам ближе чем на 50 метров. Ярко и флажно. «Праздник уже создает праздничное настроение», как сказал Воронель. Но никакой торжественности, приподнятости я не увидел...
Потом бродили по центральным улицам, часа в три пришли с Воронелем и Гришкой к нам и продолжили разговоры «в креслах» — об интеллигенции, об условностях, из которых во многом состоит жизнь, о счастье, о пессимизме, вспоминали Сартра. Окончили разговор около 8 часов, философски рассуждая о том, что «женщина должна быть равноправна, поскольку эквивалентна мужчине». Но в жизни мы видим иное. Конечно, все можно объяснить тысячелетним угнетением, однако... Воронель спросил: «Ты встречал такую девушку, которая бы критически, активно относилась к жизни? Я — нет. Я вообще не встречал соответствующей моему представлению». Я же подумал о Вике и сказал, что встречал...
9 ноября. Прочел сегодня «Спутников» Веры Пановой. Наконец явились в литературу «простые люди»! И есть критика, до некоторой степени обобщающая наше мещанство. Но разве так надо писать о нем? Страсть нужна. Страстно крикнуть: «Гадко!» Вот что нужно.
13 ноября. Главное — любить людей, а не абстрактную идею. А как их любить — мелочных, узких, порой вызывающих чувство брезгливости? Как? За что? Я становлюсь равнодушным. Но без веры жить нельзя. Можно есть, спать, ходить в уборную и читать Байрона. Но нельзя жить...
21 ноября. Окна стали матовыми от осевших капелек тумана и дождя.
«В передней стояли боты — мои и Тамары. Их украли. Чужих не было. Кто?..» Так пишет тетя Рая.
Дядя Борис много ест хлеба, хлеба мало, его пугают: «У тебя больной желудок... Тебе нельзя...»
«Вы уже начали есть капусту?.. Надо оставить на зиму...»
Темно. Темно. Темно.
Вечер.
Хочется молиться чему-нибудь, потому что надоело ругаться.
Гете, Байрон, Маяковский... На черта вы? На черта вы жили и портили перья, если боты и капуста — вот и все, что осталось, заполнило души людей?
Ну, скажи мне, месяц дорогой:
Отчего проклятой чепухой
Этой ночью белоголубой
Вновь забитым оказался череп мой?
Не умею, лицемеря, рифмовать —
Лишь сумей тоску мою понять:
Не к кому тебя мне ревновать —
Вечно в небе будешь ты один сиять.
Отчего так тяжек сердца груз?
Давит почему меня тоска?
Отчего, скажи, лишь ты мне друг
И тоска моя твоей близка?
Отчего мертвы мои друзья?
Может, сам я — просто архаизм?
Ветер мчится, тучи шевеля,
И в трубе застрял тоскливый свист.
Месяц в тучи спрятал белое лицо...
Черт возьми, какой же я дурак!
Тот, кому кричал я горячо,
Просто —
в небо брошенный пятак!
6 декабря. Вчера получил, наконец, ответ: «Уваж. товарищ! Со стороны языка и стиля Ваша поэма заставляет желать лучшего. Но в ней есть немало остроумных выражений, удачно схваченных образов. Нам думается, что Вам следовало бы вступить скорее на литературное поприще, чем на бухгалтерское....» И т.д.
Пассаж о бухгалтерском поприще — ответ на мою иронию.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});