они за матросом человеческое достоинство признать с такими думками? Возьми этого самого мичманишку. Может, он и неплохой, и добрый, и сознание у него есть, что по неправде тебя судить приходится, а приказали ему — и он любую подлость сделает и всегда матроса продаст. Что ему матрос? Не полезет он за тебя на рожон потому, что выкинут его с флота, а куда ему деваться? Ничего не знает, не умеет, только перья может распускать, как павлин. Даже когда добро хочет сделать, доброта его в морду матроса бьет. На днях я ему башенную премудрость в башку вгонял, а он мне за бардзо дзенькую[21] на чай деньги сует. Мысль ему даже не залезает, что этим матроса можно хуже чем зуботычиной обидеть. В том и главное, Кострецов, что мозги у них навыворот и глаза не видят. Так будет всегда, пока есть богатые и бедные, паны и холопы. Не по одному надо бить, брат, а по всей машине, которая так устроена.
— Голова ты парень, Рух, — ласково сказал Кострецов. — Говоришь, как по-ученому, и все объяснить справен. Откуда в тебе берется?
— У нас в Польше народ развитой, фабричный. К загранице близко. Польша не такая темная, как Россия, а польский рабочий развитее русского помещика, — спокойно сказал Гладковский. — Ну, а теперь сиди и думай. Деньги Бенардаки я отнесу.
Он отошел, вынул из кармана брюк часы на тонкой серебряной цепочке, взглянул на циферблат и выпрямился.
— Время! Вторая смена на пост!
Подсменные второй смены заторопились, разбирая из пирамиды винтовки.
* * *
По суточному расписанию работ дежурный боцман назначил Думеко на прочистку машинных шпигатов по ватерлинии. Работа была нудная и сволочная. Думеко угрюмо спустился в двойку, забрав с собой зубило, скребок и щетку.
День был жаркий. Под килем двойки ярью-медянкой, зеленея, сияла вода. В ней плавали объедки хлеба и гальюнные сувениры.
Из распяленных, как раздутые ноздри, дыр шпигатов несло терпкой железной ржой, горелым маслом, душным банным паром. Потравливая бакштов, Думеко переползал от одного шпигата к другому. Зубилом обивал палево-рыжие пласты накипи, остатки до металла оскребал скребком, проволочной щеткой, как банником, забирался в глубь шпигатных труб.
Кончив возню с третьим по очереди шпигатом, присел на банку, свернул цигарку, пустил дымок в раскаленный воздух. Лениво поднял голову и посмотрел в тысячный раз вдоль осточертевшего борта броненосца. Как всегда, высилась серая равнодушная стена цементированной стали, висели трапы, торчали откинутые выстрела, и в портики батарейной палубы высовывались вытянутые вдоль корпуса дула средней артиллерии.
На краю командного мостика стоял сигнальщик. Руки его вели хитрую и проворную игру с двумя красными флажками. Флажки взлетали, падали, бросались в сторону, как две большие бабочки, и казалось снизу, что сигнальщик дирижирует их капризным балетом в воздухе.
Думеко равнодушно взглянул на привычную картину пляски флажков, бросил цигарку в воду и, перебравшись на нос двойки, взялся за конец бакштова, чтобы распустить узел и потравить двойку к очередному шпигату.
Неожиданно его внимание привлекла голова, высунувшаяся в порт жилой палубы. Волосы головы вились мелкими кудерьками, на щеках был девичий румянец, и тоненькие усики казались хитро нарисованными.
Голова принадлежала Прислужкину. Она повернулась направо, налево, глаза ее увидели Думеко в двойке, и губы расползлись в улыбку.
— Трудишься, Степа? — спросила прислужкинская голова.
Думеко не терпел Прислужкина. В этом парне, — действительно, под стать фамилии — было что-то противно подхалимское, лакейское, гнусное, что вызывало в независимой душе Думеко физическое отвращение. Прислужкин же всегда лез к нему с разговорами, напрашивался на дружбу, подхихикивал, вилял и с льстивыми ужимками сносил грубые обрывания Думеко.
И в ответ на прислужкинский вопрос Думеко ретиво обрезал:
— Наше дело маленькое. Мы, не как которые паразиты на берегу горничным, шпигаты прочищаем.
Прислужкин хихикнул, заморгал глазами. Сахарно протянул:
— Завсегда ты, Степа, норовишь обидеть, а я к тебе всей душой.
— Катись ты со своей душой в кочегарку. Там пару мало — от души твоей прибудет.
Прислужкин безнадежно пожал плечами, — дескать, что с такого возьмешь, — высунулся из порта по пояс и, размахнувшись, бросил в воду бутылку. Бутылка описала в воздухе сверкающую параболу и гулко булькнула в воду. Голова Прислужкина исчезла в порте.
Бутылка, уйдя под воду, выскочила через секунду наружу, как подпрыгнувшая рыба, и закачалась в стоячем положении, хлебнув горлышком воды.
Думеко рассеянно взглянул на нее и, наставив зубило на пласт накипи, несколько раз раздраженно и сильно ударил молотком. Но вдруг отбросил молоток и пристально, сведя брови к переносице, посмотрел на медленно уплывавшую к северной стороне бутылку.
Швырнул зубило и молоток на дно двойки. Быстрыми рывками развязал узел бакштова, схватил весла и в несколько гребков подогнал двойку к бутылке. Перегнувшись, ухватил бутылку за горлышко и втащил в лодку. И сейчас же услыхал сверху с палубы начальственный голос:
— Тебя куда понесло?
Думеко вскинул голову и увидел у трапа лейтенанта Ливенцова. Лейтенант, проходя по палубе, увидел двойку, которой надлежало быть у борта, в неположенном месте и почел нужным справиться о причине беспорядка.
Думеко сделал преданное лицо, — только в глубине зрачков остался спрятанным золотой блеск дерзинки, — и почтительно ответил:
— Бутылочку подобрал, вашскородь. Как я в палубе назначен присматривать за иконой, бутылка для оливы сгодится.
Лейтенант недоуменно вскинул брови.
— Что ж ты, строфокамил, не мог у буфетчика попросить? Ловишь всякую дрянь из воды, как — мусорщик?
— Разрешите доложить, вашскородь, — не мигнув, соврал Думеко, — так что я просил буфетчика, но только оны меня маторно послали.
Лейтенант усмехнулся и махнул рукой.
— Ну черт с тобой, — сказал он милостиво, — бери свою бутылку и продолжай работать. Еще раз увижу, что за дерьмом плаваешь, — припаяю наряд. Понял?
— Так точно, вашскородь, — весело ответил матрос, лихо подогнав двойку к бакштову. Пришвартовавшись, он взял бутылку и повернул ее к себе этикеткой, наполовину отклеившейся в воде и болтавшейся лоскутом. Ладонью Думеко осторожно разгладил бумагу по стеклу.
Этикетка была позолочена, и в черной рамке поперек бумаги тянулись узорной вязью черные прописные буквы чужого языка:
MARSALA