Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всё запечатлелось. И расширение знакомого круга (тенор Осип Палечек, знаменитый бас Осип Афанасьевич Петров). И какая-то общая «опьяненность». И необыкновенное, «чудаческое» состояние «дяиньки» Мусоргского.
Воздух весенних встреч окрашивался в особенные тона: несомненная взаимная симпатия Корсиньки и «милого Оркестра», менее отчетливое, полускрытое, опутанное шуточками теплое чувство между «Юмором» и донной Анной-Лаурой.
Обилие вечеров в это полугодие — и всеобщая приподнятость, особая чуткость друг к другу. Каждому хотелось послушать, что сочинили остальные, услышать сызнова ранее написанное, говорить о музыке, о той новой музыке, которая ими же и создавалась. Удивительно ли, что они тепло отзывались друг о друге, иной раз даже преувеличенно расхваливая то или иное сочинение. Что же говорить, если речь шла о вещи настоящей? Бородин черкнет однажды в письме жене о своей только что законченной балладе «Море»: «Балакирев и Кюи в восторге, о Корсиньке и Мусоргском нечего и говорить. Пургольдши — с ума сходят от этой вещи. Бах — неистовствует до последней степени… Щербачев усиленно благодарит…»
Атмосфера майских вечеров помнилась и летом. Сестры Пургольд были в Германии, слали письма «милым разбойникам». Александра Николаевна, в увлечении, как-то по-особенному писала к Мусорянину. Он же отшучивался: «Но почему я насмешник — не понимаю. Я скромен, прост и вежлив, только не стыдлив…» Цитаткой из собственного «Классика», то есть словами карикатурного Фаминцына он дает характеристику самому себе, оставляя свой ответ в круге приятельской шутки. Воспоминания о «Классике» тоже не были случайными. Он жил его продолжением.
* * *Весною 1870-го Мусоргский отдаст своего «Бориса» в репертуарный комитет. И сразу испытает голод по новому большому сочинению. Мелькнет было рассказ Писемского «Леший». История была незамысловатая: молодой управляющий, человек мелкий, пронырливый, неприятный, замутил голову девушке-крестьянке, выкрал ее из дому. Она изнывает, скрываясь на чердаке, просит ее вернуть единственной матери. Управляющий, наконец, сдается, пригрозив: не приведи Господи, если хоть кому-нибудь расскажешь! И вот девушка, после долгого отсутствия, появляется в деревне. Мать свою уверяет, что ее унес леший. В церкви — после пережитого — впадает в истерику, бьется, словно кликуша… Сюжет был усложнен: тут и второе похищение (от страха, что история раскроется), и развенчивание негодяя, которого после так и прозвали «Лешим»… Да и о самих событиях не автор повествует, но рассказывает его герой, исправник, человек честный, испытанный и бывалый.
Оперу из этого вряд ли можно было сделать, разве что внести в сюжет новые повороты, новые ходы. Но очень уж колоритен был язык. И разве могло не вздрогнуть сердце, когда словно и не читал, а слышал эту дивную речь крестьян, да и самого исправника: «…На верхушку дерева посмотришь, так шапка с головы валится. На всем этом протяжении всего и стоят только три деревнюшки да небольшой приходец в одно действительство…»
По-прежнему не отпускала и русская история. У «дяиньки» В. В. Никольского набрал книг. Прочел с удовольствием «Историю раскола» Е. И. Троицкого, приглянулось еще кое-что. Но всего более поразило одно издание. Позанимательней любых исторических трудов. Через эту книгу можно было войти в самую атмосферу идейно-религиозной жизни XVII и XVIII веков: «История Выговской старообрядческой пустыни», изданная по рукописи Ивана Филиппова.
Автор сочинения родился еще при Алексее Михайловиче, застал времена превращения Московской Руси в Петербургскую Россию. Ведь такой излом времен! И — контрастом к ним — размеренное, с чувством своей неизбывной правды повествование Ивана Филиппова о рождении и жизни старообрядческого скита на реке Выге. И начинается, как положено было в те времена, с древности:
«Стояше убо православная християньская вера в российской земли, от Владимира князя, до царя Алексея Михайловича без малого чесого седмь сот лет, вня же и многие обители, не точию во градех и близ городов, но и в пустых местех составишася и святых чюдотворцов, яко звезд пресветлых на тверди небесней бесчисленное просия множество, и сие глаголю о ведомых и свидетельствованных, а неведомых Господь весть всевидец един сый. Толико Россия благочестием воссия и возблиста: яко и от восточного патриарха третиим нарещися Римом, многими монастырями украсися и вседобрыми церковными законы, пресветлыми благочестия догматы, просия благочинием и преданием уставов святоотеческих украсися и церквями святыми возблиста…»
Что-то брезжило в истории русского раскола. Что-то могло родиться для творчества из этого времени, только вот что?
Тридцатого апреля подоспело первое слушание в окружном суде по делу Стасова и Фаминцына. Последний обвинил своего литературного противника в клевете. «Баху» удалось-таки доказать, что истец в своих критических опусах сообщал факты, «несогласные с истиной». Обвинение в клевете суд отклонил. Правда, признал, что Стасов был виновен в разглашении фактов, позоривших истца. «Баха» присудили к штрафу в 25 рублей и домашнему аресту на семь суток. Всю неделю, сидя дома, Стасов принимал гостей. Приходили даже люди совсем ему не знакомые. Выражали сочувствие по поводу домашнего заключения, ликовали, что Фаминцын и по суду оказался лжецом. Разгоряченный этой историей «Бах» и подтолкнул Мусорянина к памфлету.
«Раёк», новая музыкальная шутка «для голоса с фортепиано», будет закончен 15 июня. Стасов бурлил от восхищения. В письме к Надежде Николаевне Пургольд выплеснул всё:
«Это „Раек“, т. е. рассказ и прибаутки мужика под балаганами на масленице, показывающего „честным господам“ — чудушко морское в круглое стеклышко своего домика. Только чудушек морских на нынешний раз целых четверо: Заремба, Ростислав, Фаминцын и Серов; но, сударыня, я вам скажу, это до того уморительно, что всякий раз мы просто за животы держались, катаясь со смеху. Забавнее и едче он еще ничего не сочинял. Всего смешнее Фиф-Ростислав, который поет неимоверные глупости на тему пошлейшего вальсика… Выходит карикатура великолепная, и верно то, что еще ничего подобного в музыке никогда не бывало. Впрочем, вы и сами знаете, что по части оригинальности и своеобразия Мусорянин всех за пояс заткнул, и просто гениален. С этим соглашается даже сам ваш идеалист Балакирев, которому собственно вовсе не по нутру реальная музыка Мусорянина»[101].
Сам Мусоргский всего подробней написал о своей сатире В. В. Никольскому в знакомом «затейном» стиле:
«Понеже жажду имеем — здравствуйте, дружок дяинька, и с целованием крепким — паки здравствуйте. А мы без Вас „Раёк“ согрешили, а выходит так, что этот самый „Раёк“, якобы в зерцале, отражает безобразие превесьма важных музыкальных особей; и зовут их, сердечных, разно. А как зовут и зачем так зовут, а не иначе, — прислушать просим».
Сочинение было длинное. Поначалу — раешник-зазывала (сам композитор) приманивает публику: «Эй, почтенны господа, захватите-ко глаза, подходите — поглядите, полюбуйтесь — подивуйтесь. На великих на господ, музыкальных воевод. — Все здесь!..»
Консерваторец Заремба — со своими идеями в намеренно нелепом их изображении — явился с темой Генделя из оратории «Иуда Маккавей»: «Вот, сорвавшись с облаков, туманов вечных житель смертным открывать идет смысл таинственный вещей совсем обыкновенных. „С помощью Божией“. Учит, что минорный тон — грех прародительский и что мажорный тон — греха искупление…»
Следом выпрыгивал «Фиф», говорливый, вертлявый Ростислав Толстой. Помешавшись на пении Аделины Патти, он «воспевает» ее под салонный вальс:
О Патти, Патти,О Па-па-Патти,Чудная Патти,Дивная Патти…
Передразнивая фиоритурное пение, где один слог растягивается на несколько нот, Мусоргский доводит пародию до абсурда: «О Па-па, Ти-ти! О Ти-ти, Па-па!..»
Третьим появлялся скорбный Фаминцын под собственную горе-музыку, с воспоминанием о позорном решении суда:
«Вот плетется шаг за шагом тяжко раненный младенец, смыть пятно с себя молящий — неприличное пятно»…
Последний из всей раешной компании — Александр Серов. Со всей его «манией величия». Под музыку из собственной оперы «Рогнеда»:
«Вот он — титан! Ти-тан, ти-тан! Вот он мчится, несется, метется, рвет и мечет, злится — грозит шеклатый, страшный!.. На тевтонском Букефале, заморенном Цукунфтистом»…
Через несколько лет Римский-Корсаков заметит как-то Стасову, что вещи, подобные «Райку», могут жить только в очень тесном кружке. Для широкой публики многое становится непонятным. За «околонемецким» словцом «цукунфтист» («будущник») стоял намек на идею, будоражившую Серова, что музыка Вагнера есть музыка будущего. И не сам ли Вагнер предстает здесь в виде «тевтонского Букефала»?
- Тигр в гитаре - Олег Феофанов - Музыка, музыканты
- «Король и Шут»: ангелы панка - Евгения Либабова - Музыка, музыканты
- Глинка. Жизнь в эпохе. Эпоха в жизни - Екатерина Владимировна Лобанкова - Биографии и Мемуары / Музыка, музыканты
- Мой муж Джон - Синтия Леннон - Музыка, музыканты
- Когда можно аплодировать? Путеводитель для любителей классической музыки - Дэниел Хоуп - Музыка, музыканты