этих чувств, под тихий плач Матери-Земли «отрубил» и жизнь.
Я думаю, что эта потеря из потерь случилась не потому, что Ван Гог был способен чувствовать, и не потому, что его чувства были так обнажены, так болезненны, а потому, что он не смог признать свои чувства, принять их, прожить их, стать ими. Чувствовать — значит ощущать не только радость, но и боль. Чувства — это самое утонченное проявление жизни. Мертвые не чувствуют. Но в мучительных поисках душевного покоя Ван Гог стремился излить свои чувства на полотно, и когда полотна стали законченными картинами, когда они больше не могли вбирать в себя эту боль и эту мощь, от безысходности он схватился за пистолет.
Цель многих педагогов, хотя и завуалированная, состоит в том, чтобы приучать наших молодых, совершенно живых людей с совершенными чувствами абстрагироваться от своих чувств, подавлять их, умерщвлять их. Слишком многие родители и учителя стремятся привить этим живым юным созданиям установки и манеры поведения, образцовые для мертвецов, как то: быть совершенно спокойными, невозмутимыми и молчаливыми. На мой взгляд, слишком многие родители и учителя больше любят мертвых, чем живых. Но смерть и так придет достаточно скоро. Не нужно раньше времени навязывать ее молодежи.
Однажды я разговаривал о чувствах с молодым юристом по имени Джим, который блестяще окончил Гарвард и выучился соответствующей риторике. Профессора с омертвевшими внутренностями и атрофированными правыми полушариями учили его отрицать зону сердца. Они учили его быть похожими на них. Я завел дискуссию на темы, о которых мы здесь говорим, — о важности иметь, понимать, выражать свои чувства и передавать их другим.
— Все это хорошо для телевизионных проповедников и проходимцев, — сказал Джим. — Но юриспруденция — это наука, — аргументировал он, вторя отцу всех мертвых адвокатов, покойному Христофору Колумбу Лэнгделлу, который ханжески провозгласил право возвышенной, утонченной дисциплиной, доступной исключительно интеллектуалам и академикам. — Юриспруденция — это почетная профессия, а не предлог для эмоциональных излияний. — А потом, невольно признав потерю себя, добавил: — К тому же я бы никогда не смог так говорить. Я не такой человек.
Как странно, подумал я, что мы способны так эффективно приводить доводы против себя, но так неэффективно — в свою пользу. В тот вечер Джим пригласил меня на ужин. Он пришел со своей подругой Дианой. Молодые люди сидели очень близко друг к другу и украдкой переглядывались, как застенчивые дети.
— Скажите мне, что вы чувствуете к Диане, — внезапно выдал я.
Джим ошалело на меня уставился и начал было что-то говорить, но осекся.
— Смелее, — подбодрил я. Диана улыбнулась, словно давая добро.
— Ну-у, — протянул Джим. — Я чувствую, что у нас много общего.
— Это не чувство, — возразил я. — Это мысль.
— Мы общаемся в плоскости взаимного когнитивно-интеллектуального развития.
— Это тоже не чувство, — снова возразил я. — Это заумная лабуда.
— Ну, мы взаимно признаем отдельную сущность друг друга.
— Такое впечатление, что вы описываете вырезанную почку при вскрытии, — сказал я. — Что вы чувствуете к этой девушке?
Он долго молчал. Молчание стало неловким. Наконец он выпалил:
— Я чувствую… Я чувствую, что… что я ее люблю.
И смутился. Внезапно Диана бросилась ему на шею, поцеловала, и они счастливо рассмеялись.
Недавно я разговаривал со своим другом, Диком Кэвиттом, замечательным юмористом и известным телеведущим. Я зачитал ему некоторые из своих свежих записей на тему того, как пребывание на природе, ближе к Матери-Земле, помогает пробудить и выплеснуть свои чувства.
Он сказал: «Да. То, о чем ты пишешь, напоминает мне о танце Фреда Астера. Он мог выступать в созвездии танцоров, выполнявших абсолютно одинаковые движения, но все равно выделялся на общем фоне. В нем было что-то магическое». Я думаю, и Кэвитт наверняка имел это в виду, что Фред Астер магическим образом притягивал к себе внимание, потому что вкладывал в свой танец душу, чувства, эмоции, тогда как другие танцоры механически выполняли заученные движения, «включая» голову, а не сердце.
Помню, как много лет назад я стоял в апелляционном суде перед тремя судьями, мертвенно-бледными старперами, которые выглядели так, как будто лет пятьдесят не видели солнечного света. Они сидели там, на возвышении, в своих черных, как смерть, мантиях, и молча, злобно смотрели сверху вниз на нас, испуганных адвокатов. Меня пугали их пустые глаза и отвисшие челюсти, поэтому я бросился в свою аргументацию, как в омут с головой, наперекор страху.
Но задолго до этого я настроился на свои чувства. Я знал их. Я доверял им, и страсть разлилась по красному ковру зала суда, перекинулась на массивные, обшитые ореховыми панелями, стены и, похоже, попала на самих судей. Внезапно главный судья ожил. Его голос зазвучал, как клич главаря расхитителей гробниц.
— Напоминаю вам, господин Спенс, что мы — судьи, а не присяжные, — произнес он с убийственный сарказмом.
Другими словами, мое выступление было слишком эмоциональным, отчего он чувствовал себя некомфортно. Судьи не должны чувствовать. Судьи не любят чувствовать. Как можно чувствовать и отбирать у матерей их детей? Как можно чувствовать и приговаривать людей к смерти? Как можно чувствовать и лишать человека доброго имени, с трудом нажитого состояния, надежды, справедливости? Судьи руководствуются холодной, бесстрастной логикой, которая слишком часто идет вразрез с человечностью и неумолимо калечит людские судьбы.
— Вы — единственные присяжные, которые остались у моего клиента, — ответил я главному судье. — Вы — вершители его судьбы. И я надеюсь, что вы позволите мне поговорить с вами о правосудии, ибо разве нас не учили, что процессуальный закон — это служанка правосудия?
После этого я снова обратился к ним со своей аргументацией. Только теперь я говорил с ними как с людьми, а не как с судьями; как с личностями, а не как с юридическими автоматами.
— Должно быть, трудно основывать свое решение на правосудии, на справедливости, — сказал я тем старым безучастным лицам. — Справедливость не всегда легко рассмотреть. Иногда она скрыта в тени логики. Иногда ее больно признавать. Гораздо легче и менее рискованно иметь дело с логикой. Никто не сможет нас упрекнуть, если наша логика совершенна. Но что, если в погоне за логикой мы уйдем от справедливости, от правосудия? — Я говорил о том, как, должно быть, трудно нести ответственность за боль, страдания и смерть других людей. Как, должно быть, трудно взвешивать все за и против. А потом я сказал: — Логика без справедливости, Ваша честь, что ум без сердца. Это как человек выдающегося ума, но с мелкой душонкой.
Когда решение суда было вынесено, тон речи судей был более мягким и непосредственным, и, хотя