Константин каждому из них сказал по нескольку слов, всех их называл по именам и, сколько я мог понять, спрашивал об их женах, детях, родственниках. Поговорив таким образом с каждым особо, он сказал им, что я избавил Фортуната от смерти. Один из них сразу же подошел ко мне и почтительно поцеловал мою руку. Фортунат еще с трудом ходил – четыре человека схватили его на руки и понесли во второй этаж по наружной лестнице, которая вела на балкон.
Этот второй этаж составлял совершенную противоположность с первым. Он состоял из трех комнат, окруженных диванами, светлых, свежих и покойных. Одно только в убранстве этих комнат напоминало нижний этаж – великолепные оружия, трубки с янтарными мундштуками и коралловые четки, висевшие по стенам. Как только мы сошли в большую среднюю комнату, два мальчика в бархатных куртках и сапожках, вышитых золотом, подали нам трубки и кофе. Мы выпили по несколько чашек кофе и выкурили по несколько трубок, потом Константин повел меня в комнату, составлявшую восточный угол дома, и указал мне лестницу, которая вела прямо в нижний этаж, так что я мог выходить во двор, никого не беспокоя.
Наконец он ушел в свои комнаты и запер за собой дверь.
Я остался один и тут только мог свободно пораздумать о своем странном положении. В несколько месяцев со мной было столько приключений, что время от времени все это казалось мне сном. Я воспитывался под надзором моих добрых родителей, потом вступил в школу и оттуда прямо на корабль, следовательно, провел большую часть молодости своей в некоторого рода рабстве, а теперь вдруг сделался совершенно свободным – до того, что не знал даже, что делать со своей свободой, и остановился в первом месте, куда судьба занесла меня, как птица, которая, поднявшись на воздух, сразу же садится, не чувствуя в себе довольно силы, чтобы лететь далеко. И где же я теперь? В разбойничьем вертепе, довольно похожем на пещеру атамана в Жиль-Блазе. Но куда же мне отсюда ехать? Сам не знаю: все двери для меня отперты, но одна заперта – дверь в отечество.
Не знаю, сколько времени провел я в этих размышлениях и особенно сколько времени еще бы промечтал, если бы луч солнца не пробрался сквозь решетку и не начал светить мне прямо в глаза. Я встал, чтобы избавиться от этого докучного посетителя, подошел к окну и забыл, зачем пришел. По двору шли две женщины от дома к павильону, из окна которого нам махали платком, когда мы причаливались, этих женщин невозможно было различить под длинными и широкими покрывалами, но по легкой и твердой походке незнакомок нельзя было не угадать, что они молоды. Кто же эти женщины, о которых ни Константин, ни Фортунат никогда мне не говорили? Незнакомки вошли в павильон, и дверь за ними затворилась. Я стоял у окна и, вместо того чтобы закрыть отверстие, сквозь которое пробирались лучи солнца, пытался расширить его, чтобы видеть, а может быть, чтоб меня увидели, но тут мне пришло в голову, что если Константин хоть немножко придерживается восточных обычаев да узнает об этом, то он, пожалуй, переведет меня в другую часть дома. Рассудив таким образом, я решил смирно стоять за решеткой, все думая, не увижу ли хоть которой-нибудь из моих соседок. Через несколько минут две горлицы сели на окно павильона, решетка приподнялась, оттуда высунулась беленькая, розовая ручка и загнала обеих венериных птиц в комнату.
О, Ева, общая наша прародительница, как могущественно любопытство, которое ты оставила в наследство потомству, когда оно через столько тысяч лет в минуту заставило одного из детей твоих забыть и родных, и отечество! Все это скрылось и пропало при появлении женской ручки, как в театре по свистку машиниста исчезают и мрачный лес, и страшная пещера, а вместо них является волшебный замок. Эта ручка сдернула покров, который скрывал от меня настоящий горизонт, Кеа была уже для меня не жалкая скала, заброшенная посреди моря, Константин не пират в борьбе с законами всех народов, и я сам не бедный мичман без будущности и без отечества. Кеа сделалась Кеосом, где Нептун построил храм, Константин превратился в Идоменея, основателя нового Салента, а я стал изгнанником, который, подобно сыну Анхизову, ищет какую-нибудь страстную Дидону или целомудренную Лавинию.
Я вполне наслаждался этими золотыми мечтами, как вдруг дверь отворилась, и мне пришли сказать, что Константин ждет меня обедать. Я очень рад был, что ему не вздумалось самому прийти, потому что он застал бы меня перед окном, где я стоял неподвижно, как статуя, и Константин, верно, догадался бы, что я тут поджидаю. К счастью, пришел один из мальчиков его, и поскольку он говорил только по-гречески, то принужден был объяснить мне причину своего посольства жестами, но я легко его понял и сразу же пошел за ним, в сладостной надежде, что увижу за столом и ту, которой принадлежит хорошенькая ручка, загонявшая горлиц.
Я ошибся. Константин и Фортунат одни ждали меня за столом, убранным по-европейски, хотя обед был совершенно азиатский. Когда мы сели, на столе стояло блюдо, на котором горка рису образовала уединенный островок посреди моря кислого молока, по сторонам красовались две тарелки яичницы и два блюда вареных овощей. Затем поставили на стол вареную курицу с каким-то тестом, похожим на наш пломпудинг[11], жареную телятину, потроха семги и каракатицу с чесноком и корицей, любимое здешнее блюдо, которое сначала показалось мне отвратительным, но к которому, однако же, я скоро привык. Потом принесли десерт, состоявший из апельсинов, фиг, фисташек и гранатов, прекраснейших и самых вкусных, какие только я едал. Наконец нам подали кофе и трубки.
За обедом мы разговаривали о разных вещах, и ни Константин, ни Фортунат ни разу даже не намекнули на то, что меня так занимало. Когда мы выкурили по три или по четыре трубки, Константин спросил, не хочу ли я поохотиться за зайцами и перепелками, которых на острове очень много, или осмотреть развалины. Я избрал последнее, и он велел оседлать мне лошадь, приготовив конвой и проводника.
Приказание оседлать лошадь показалось мне довольно странным на острове, каких-нибудь в двадцати миль в окружности. Я удивлялся, что люди, столь здоровые и привычные к трудам, как Константин и Фортунат, не могут обходить своих владений. Несмотря на это, я принял предложение Константина и сошел с ним на первый двор: Фортунат был еще слишком слаб и с трудом мог выходить из комнаты. Через несколько минут привели лошадь. Это был один из тех красивых элидских коней, которых порода, прославленная Гомером, водится и поныне. Но конюх ошибся: не зная, кто поедет на этой лошади, он надел на нее седло женское, алое, бархатное, вышитое золотом. Тут я все понял: лошадей держали для моих таинственных соседок. Константин сказал конюху несколько слов по-гречески и тот мигом надел на лошадь седло паликаров.
Тогда было уже два часа пополудни: объехать всего острова я не успел бы, и потому мне оставалось только обозреть развалины четырех могущественных городов, которые некогда здесь возвышались, – Картеи, Песса, Кореза и Були. Я отдал преимущество Картеи, родине поэта Симонида.
Кеа славится во всей Греции своим шелком, к тому же остров весьма хорошо возделан и полуденные его склоны покрыты виноградниками и плодовыми деревьями. Впрочем, кеоты унаследовали от своих предков отвращение к движению, отвращение, которое некогда до того размножило народонаселение, что в древности существовал закон, по которому все люди, старше шестидесяти, были умерщвляемы.
Вечер был прекрасный, и последние лучи солнца придавали атмосфере такую прозрачность, что я мог рассмотреть малейшие подробности скалы Гиарос и острова Андроса. Чуть далее передо мной возвышалась гора Святого Илии, которая своей зеленью и скалами резко выделялась на первом плане от великолепной дали, образованной с одной стороны Негропонтом и его фиолетовыми горами, с другой – Салоникским заливом. Наконец я обогнул подошву горы и успел как раз к тому мигу, чтобы увидеть, как солнце садится за хребтом Парнаса.