Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ковалев засмеялся.
– А теперь – грузный барин… медведь, с плохим сердцем…
– Ах вы, русский человек! Все-то вы склонны к минору, к меланхолии.
– Да, а надо разумно и с достоинством вкушать от жизни? И затем спокойно уходить?
– Сейчас вы, наверно, вдадитесь в философию, – мягко сказала она. – Вы тогда были очень застенчивы и, простите меня, несколько нескладны. Но иногда прорывались в бурных тирадах.
– Теперь не прорвусь. Да, теперь… как смешно! Как смешно, зачем, собственно, я к вам приехал!
И тут, встав, медленно прохаживаясь по балкону, он ей рассказал, с легкой, но как бы и насмешливой улыбкой, что ему нужен кирпич, и сколько, и когда.
– Хорошо бы, – сказал он в заключение, – если бы мы с вами стали торговаться, спорить, выбивать друг у друга лишний десяток рублей.
Нина Андреевна согласилась, что это было бы очень смешно.
Она сидела теперь за тем же чайным столом, так же наливала спокойной, деловитой рукой чай сквозь ситечко, неторопливо двигала посуду, неторопливо вытирала, как привычный и очень уверенный в себе человек. Глядя на нее, можно было подумать, что свой жизненный путь, правда, проходит она легкими, белыми стопами, с той же простотой, как и держится, как моет чашки. «В ней есть шведская кровь, – подумал Ковалев, – и недаром она меня упрекнула русским моим происхождением».
Их разговор прервал человек в картузе, в плебейски-грубом коричневом пиджаке, крепкий, красный, с обветренным лицом: арендатор имения. Он тяжело пожал Ковалеву руку и заговорил с Ниной Андреевной о поросятах, о жмыхе на зиму для коров и разных хозяйственных делах. Ковалев догадался, что это отец того мальчика в зеленой шляпе с пером, которого он встретил у подъезда. У этого отца была щетинка на лбу, маленькие, хозяйственные глаза, очень быстрые; весь он глубоко начинен своими сельскохозяйственными интересами и сыпал без умолку – о свиньях, о жмыхе, кормах. Ковалев уже знал эту прочную, жизненную породу. Где-то он видел четырехугольное лицо и большие ноги; слышал полурусский говор и уже знал все о свиньях. Ему стало скучно. Он спустился в сад. Он сказал Нине Андреевне, что не хочет мешать их разговору.
IIIКовалев медленно спускался по дорожке, мимо цветников. Здесь цвели астры, левкои, георгины. Несколько роз сияли темным огнем. Стало теплее; чуть проступало в небе перламутровое солнце. Где-то грачи кричали – тем дальним и бездомным криком, когда кажется, что это из бездны пустого неба зовет кто-то. Ковалев чувствовал себя так, будто ему немного нездоровилось: не то легкий озноб у него и жар, не то мозг чем-то опьянен – тонким и легким, на все вокруг бросающим свой отсвет. Он шел между цветов. Яблочный сад тянулся за ним, но казалось, что тут же рядом, среди этих же мест, идут прежние тени, былые люди, все, как бы отшедшее, но и живое. И он сам тут проходит – иным шагом, с иной душой, но все же он, студент Петя Ковалев; там, у пруда, внизу, встретит свою даму, как всегда изящную, спокойную и ровную. С ней, наверно, уж кто-нибудь: сосед ли помещик с цыганским лицом, в высоких сапогах, или председатель управы, надушенный, с голубым платочком в кармане визитки. И она со всеми любезна, ровна и чуть-чуть радостна, и неизвестно, к кому же идет она – белыми, легкими стопами проходящая в жизни.
Около пруда он сел. Луга шли впереди со стогами кой-где; мельница невысоко подымалась над ним; там блестел кусок другого пруда и за ним в легком осеннем тумане подымался по бугру осиновый лес. Там нередко катались верхом. Там, конечно, так же светло, приятно скакала она с другими, красивее, ловчее и богаче его; и так же ласково и просто разговаривала.
Ковалев закрыл глаза. Ему представился вечер, осенняя луна, дорога в лесу, среди густого осинника. Но осенью осины голы и как редки они кажутся! В туманной луне лист, покрывающий землю, – это чистое серебро; туманом затянуло овражек налево, здесь глухое, дикое место; Нина Андреевна называла ночную скачку по этой аллее – «бегством Карла Смелого после битвы при Нанси».
«Все это бред, – прошло в его мозгу. – Сладкий бред». Он сидел спиной к дому и дорожке, шедшей оттуда. И обернулся на шелест шагов. Нина Андреевна спускалась сюда.
– Вот вы где! А меня немного задержал мой… латышский рыцарь.
Ковалев усмехнулся.
– Он вас покорил своим азартом.
Нина Андреевна внимательно на него посмотрела.
– Ах, ирония, ирония! Русские не любят ведь порядка, созидания, богатства.
– Между тем сам я сейчас – порядок. Вы посмотрите, я очень прилично управляю делами жены. Даже к вам приехал не зря.
Она покачала головой.
– Нет, вы все это не любите. Когда я на вас смотрю, мне даже кажется, что если бы не некая инертность, вы бы все бросили. Стали бы бездомным студентом.
Ковалев молчал. Было тепло, серебристо, смутно. Тонкий пар стелился над лугами. Снова из пустоты, далеко и безгранично, кричали грачи.
– Нина Андреевна, – сказал он, – помните вы наши прогулки верхом, в том лесу?
– Помню.
– Полурусская, полушведская женщина… Сейчас в эту минуту, мне кажется, что, несмотря на все пережитое, всю горечь… в пустыне, где я живу… да, путаюсь. Безразлично. Все-таки все благословенно, что было! Пусть и останется благословенным…
Он взял ее руку и поцеловал.
– Та же белая рука, тот же запах.
Она сказала покойно:
– Я помню, как вы бывали здесь, как мы катались. Это было во время моей молодости.
Она несколько задумалась.
– Мне, конечно, нравилось, что вы меня любите. Это женская черта. Все же виноватой перед вами я себя не считаю. Нет, – она выпрямилась слегка, – я никому не лгала, никогда. Мне не от чего отрекаться.
Ковалев как бы взволновался.
– Вот именно, не отрекайтесь, да, да, будьте той же, безупречной, как я знал вас, той же, с прямым, открытым путем… Разве я говорю против? Укоряю?
– В моей жизни тоже были страдания, горечь и неудачи: но я считала, что на все надо смотреть просто и смело, я не люблю расслабленных. И случалось, что сердце мое было измучено, а я вышивала в это время какой-нибудь tischlaufer[43].
Ковалев смотрел на нее и слегка покачивал, как бы в подтверждение, головой. Да, и он знал ее такую. Такая же и сейчас сидит она перед ним, прямая, чистая и благоуханная, правильно живущая, правильно сломившая его юность, безгрешная и сохранившаяся. Сейчас они встанут. Очарование уйдет. И из мира волшебного вновь пойдет он по дорожкам сада, мимо яблонь, насаженных ее заботливой рукой, к вновь отделанному дому; там, на стеклянной террасе, будет разговаривать с любезной хозяйкой и смышленой помещицей – может быть, об урожае, коровах, кирпиче. Исама она – а ведь и она знала, что такое любовь! – тоже станет удобной для таких слов. И лишь изредка, возможно, остановится ее взор, на мгновение она уйдет в область сладких снов, своих видений.
IVБыло довольно поздно, когда Ковалев подъезжал к Лискам. Он сидел в коляске грузно, опираясь на палку. Сквозь туманные облака светила луна. В пустынном, светлом лесочке ехали шагом. Коляску сильно покачивало. Луна слабо ползла среди голых веток. Налетал ветер. Сова аукала.
Ковалеву не хотелось возвращаться домой, в изобильный свой улей, где ждало хозяйство, разговоры с женой, служащими, купцами, весь тот утомительный и безнадежный круговорот, в котором проходит столько жизней. И,подъехав к Лискам, он приказал лошадей распрячь, выдать им корму; себе же постелить в конторе. Грязноватая баба внесла ему через четверть часа грязноватый самовар. За маленьким столом, у убогого окошка русской избы, Ковалев молчаливо и одиноко пил чай с блюдечка, откусывая сахар по-мужицки. Руки его пахли духами «L'heure bleu»[44]. По скатерти пробежал таракан, на ходу пошевеливая усиками. Ковалев глядел на него спокойно и беззлобно. В этот час, он знал, Нина Андреевна ложится спать в своей роскошной спальне, в тонком белье, вымытая, элегантная, стараясь не поддаться старости, гигиенично читая немного перед сном. Вероятно, те розы, с которыми она взошла сегодня на балкон, в хрустальной вазочке стоят на ее туалете, отражаясь в трех зеркалах. И она сама каждое утро, каждый вечер в этих зеркалах отражается – медленно проходящий в жизни призрак.
Баба не пришла больше за самоваром. Он кипел, жиденько тянул свою ноту и затих. Таракан убежал куда нужно. Ковалев устал сидеть в душной комнатенке, где висели хомуты и под ними портреты царей; он оделся, отворил дверь в темные сени и вышел. Все спали в усадьбе. Ни огонька, везде мертво. Луна взошла выше, и реял ее свет, все такой же таинственный, призрачный, ярче. Тем же путем, что и утром, мимо куртины елочек, Ковалев прошел к новой стройке. Собаки лаяли. Но он их не боялся. С собаками всегда был он дружен, и они его не трогали. Снова он взошел по всходням, медленно пересек гостиную, над которой небо простиралось, заглянул в комнату матери: в столовой из угла вылетела сова. По уже настланному накату он вышел на балкон. Здесь человеческие руки тоже возводили свое дело – перила, пол; что-то странное было в этой заботе об устройстве жизни. Сюда через несколько месяцев переберется его мать, чтобы, наверное, тут умереть, провлача несколько темных и бесцветных лет. Но зачем-то и она хочет этого устройства, и каменщики работают, и он, верный сын, Петр Ковалев, ездит за кирпичом. Луна же катит над ними свой загадочный, туманный лик, не то насмешливый, не то грустный. Ей видна была и его жизнь, стоящего здесь человека. «Что же, – подумал он, – вот и мы, такие мы есть и так прожили свою жизнь. А как за нее ответим – это неведомо».
- Том 12. Дневник писателя 1873. Статьи и очерки 1873-1878 - Федор Михайлович Достоевский - Русская классическая проза
- Тарантас (Путевые впечатления) - Владимир Соллогуб - Русская классическая проза
- Ибо не ведают, что творят - Юрий Сергеевич Аракчеев - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Русская классическая проза
- Зеленые святки - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Нарисуйте мне счастье - Марина Сергеевна Айрапетова - Русская классическая проза