Булгаков не особенно жаловал мимозы, «отвратительные, тревожно желтые цветы»[126]. В конце концов, имеет же писатель право на какие-то пристрастия? Но и у него почему-то цветущие липы нисколько не отдают ни тлением, ни, допустим, плохо вычищенным клозетом. Вот когда «покрытая трупной зеленью» рука Геллы «обхватила головку шпингалета, тогда «вместо ночной свежести и аромата лип в комнату ворвался запах погреба»[127].
Липы у Булгакова пахнут, как им полагается, да и вообще вся Москва у него — город вполне даже симпатичный и пригодный для жизни. Это люди и бесы порой гадят и пахнут не как полагается.
Вот у А.А. Ахматовой «И кладбищем пахла сирень». Вот у Вагинова «Возьму сирень, трупом пахнет». У цветов в Петербурге, право, удивительные запахи.
Может быть, в Петербурге любят осень? Ничего подобного! Это у Пушкина в его Болдине и в Михайловском осень была естественнейшим и прекрасным временем года и была пронизана светом, грустью и оптимизмом. Это в менее невероятных городах осень красива и вызывает тонкое чувство грусти и красоты, вовсе не связываясь со смертью. Тем более радуются «бабьему лету»…
То есть радуются, конечно, натуры недостаточно утонченные, это понятно. А достаточно утонченные переживают бабье лето вот так: «Червонным золотом горели отдельные листочки на черных ветвях городских деревьев, и вдруг неожиданно тепло разлилось по городу под прозрачным голубым небом. В этом нежном возвращении лета мне кажется, что мои герои мнят себя частью некоего Филострата, осыпающегося вместе с последними осенними листьями»[128].
Собираются ли петербуржцы осыпаться на землю осенними листьями, у меня есть кое-какие сомнения: мои питерские друзья жизнеспособны и размножаются с большим энтузиазмом. Но своеобразие петербургского ума среди прочего, еще и в том, чтобы даже в бабьем лете усмотреть какие-то предвестия конца, краха, смерти. Очень уж им дорого все, что связано со смертями, концами и осыпанием вместе с последними листьями. Ни за что не откажутся петербуржцы от удовольствия жить в противоестественном гиблом городе, где еле дожившие до весны тут же попадают опять в осень… Только для того, разумеется, чтобы сгинуть, как осенние листья, на фоне снега, падающего с земли и исчезающего в низких тучах.
Петербуржцы слишком хотят жить в городе, возведенном на костях. В городе, который проклят изначально и которому быть пусту. И который, очень может быть, скоро вообще потонет в море.
Упоение картинами потопа
Антитеза природное/искусственное оказывается исключительно важной для Петербурга. Город возник вопреки Природе, как нарушение естественного порядка. Этот город — победа над стихиями; город — торжество разума и сил человека. И вместе с тем город — извращение, город — безумие, город, противопоставленный естественному порядку вещей.
Странным образом до сих пор не оценена по заслугам роль Невы в складывании культуры Санкт-Петербурга. Во-первых, Нева велика и опасна. Нева крупнее большинства рек России, кроме Волги. Россияне обычно не имели дела с такими широкими, быстрыми и опасными реками.
Во-вторых, Нева непредсказуема. Эта могучая река с ее разливами, в том числе катастрофическими, — природное, не подвластное человеку явление, органичное для Петербурга, вписанное в Петербург и составляющее его часть. Но в то же время это — особая часть города; своего рода «представитель» и «агент» стихийных сил «внутри» самого Санкт-Петербурга.
Гранитные набережные и строгая регулярная застройка берегов только подчеркивают контраст созданного человеком и природного. Комфорт огромного города, уют и прелесть созданного человеком довольно часто прерываются буйством стихии. Природное, вписанное в город и составляющее часть города, время от времени «бунтует» — нападает на мир человека, разрушает его, расточает материальные ценности; это «природное» опасно: оно требует борьбы с собой, может убивать отдельных людей.
По мнению Ю.М. Лотмана, вокруг «такого города будут концентрироваться эсхатологические мифы, предсказания гибели, идея обреченности и торжества стихий…»[129]
Сюжет потопа, поддерживаемый постоянными наводнениями, породил не только огромную литературу, но даже и красочную деталь, зримое воплощение «торжества стихий» — вершины Александрийского столпа или Петропавловской крепости, торчащие над волнами и служащие причалом для кораблей. Деталь эта ходила из альбома в альбом, перекочевывала с иллюстрации на иллюстрацию и была хорошо известна петербуржцам.
«Лермонтов…любил чертить пером и даже кистью вид разъяренного моря, из-за которого поднималась оконечность Александрийской колонны с венчающим ее ангелом. В таком изображении отзывалась его безотрадная, жаждавшая горя фантазия»[130].
Ладно, фантазия Лермонтова «жаждала горя» — но ведь любая «фантазия» автора только в одном случае превращается в фактор культуры: эту фантазию должны востребовать люди. Если бы не нашлось большого числа тех, кто хотел именно таких «фантазий» — ну, и остались бы они частным делом Лермонтова, кто бы их помнил.
— Видишь шпиль? —Как нас в погодкуЗакачало с год тому;Помнишь ты, как нашу лодкуПривязали мы к нему?..Тут был город, всем привольный,И над всеми господин;Нынче шпиль из колокольниВиден из моря один!
Так старый рыбак говорит мальчику в стихотворении М. Дмитриева «Подводный город». Стихотворение увидело свет в 1865 году.
«Вот уже колеблются стены, рухнуло окошко, рухнуло другое, вода хлынула в них, наполнило зал…Вдруг с треском рухнули стены, раздался потолок, — и гроб, и все бывшее в зале волны вынесли в необозримое море»[131]. Эти сцены из «Русских ночей» В. Одоевского — не что иное, как картины гибели Петербурга.
Конечно же литература этого рода вовсе не исчерпывается приведенными отрывками. Это — наиболее талантливые, произведшие на современников самое большое впечатление примеры. Вообще же литература про потоп, которому предстоит поглотить бедный Петербург, составляла важную часть духовной культуры города XIX века, да и современную.
Характерно, что миф о «княжне Таракановой» включает и сцену потопа. Якобы несчастная княжна оставлена была в камере Петропавловской крепости и утонула там в наводнение 1777 года. Что проку в скучных фактах — что княжна Тараканова стала монашкой и умерла уже в начале XIX века? Это все «взрослая», тоскливая проза. «Зато» княжна Тараканова очень по-петербургски тонет и в романе Данилевского «Княжна Тараканова», и на картине К.Д. Флавицкого. Вот тут есть все, что полагается! И высокая трагедия, и высокая грудь княжны, и хлещущая в окошко вода, и крысы, бегущие по постели… Вот это я понимаю! На этой картине все правильно, все по-петербуржски. Потоп — так потоп.
Но, впрочем, что там наводнение. Ф.М. Достоевскому привиделось не хлюпающее болото под мостовыми, не волны, хлещущие в окна третьего этажа Зимнего дворца, а покруче: что в одно прекрасное утро поднимется утренний туман, а вместе с ним и весь невероятный, фантасмагорический город. Туман унесет город, и останется на месте Санкт-Петербурга лишь одно «пустое финское болото».
Как видно, стоит речи зайти о Петербурге, никуда не деться от зрелища то ли вод, заливающих столицу, то ли обработанного камня, уплывающего в небо в струях водяного пара.
Интересно, что и гибель города в 1918 году (многим казалось, что это окончательная и бесповоротная гибель) многие воспринимали именно как погружение в воды. Как у Г.В. Иванова: «Говорят, тонущий в последнюю минуту забывает страх, перестает задыхаться. Ему вдруг становится легко, свободно, блаженно. И, теряя сознание, он идет на дно, улыбаясь. К 1920-му году Петербург тонул уже почти блаженно»[132].
Какая, однако, навязчивая идея — это неизбежное погружение Петербурга в первозданные воды!
До сих пор речь шла о литературных описаниях потопа, о культуре образованных верхов, рисовавших и сочинявших стихи и романы. Но буквально с момента основания Петербурга жила и самая что ни на есть простонародная вера в затопление Петербурга.
С основания города все время появлялись «пророки», пугавшие жителей Петербурга катастрофическими наводнениями и затоплением. Верили им в разной степени. С одной стороны, низы города страдали от наводнений уж, по крайней мере, не меньше, чем верхи. С другой, ни одно предсказание ни разу не сбылось.
Границы Петербурга… с чем границы?
Город на краю, на пределе, осознавался как город, скованный в воздухе на ладони колдуна и не имеющий под собой фундамента.
«И стали строить город, но что ни положат камень, то всосет болото; много уже камней навалили, скалу на скалу, бревно на бревно, но болото все в себя принимает и наверху земли одна топь остается. Меж тем царь построил корабль, оглянулся: смотрит, а нет еще его города. «Ничего вы не умеете делать», — сказал он своим людям, — и с сим словом начал поднимать скалу за скалою и ковать на воздухе. Так выстроил он целый город, и опустил его на землю»[133].