Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но самым главным для нас было искусство. Наши настроения яснее всего формулировал Венцель.
«Искусство гибнет», — рёк он, занозя пальцы о неструганную еловую трибуну. Пустой зал с двумя изгнанниками в море пустых стульев удивлённо таращил глаза в ответ и, оттопыривая уши занавесей, слушал. «Его растлили старцы с порочными сединами и бывшим малиновым звоном своих имён, сейчас ползающих в карусели младенчества. Невинные стишки о сосенках, любовничающих с берёзами, и музыка, стержень которой метрономический ритм — это пустыня, наполненная бликами пронёсшихся чудес. Гении погребены под сервизами классических канонов и оттисками офсетных фабрик общественного мнения. Искусство, по-видимому, осталось в дудках пастухов сиреневых гор и в танцах женщин клана Синий Вир».
«Наша задача — отсюда, из глухого селения на краю неба возродить его, очистить и вынести за границы сезонных игр лосей. Мы — новые миссионеры, — гремел Венцель, возвышаясь уже сам над собой, — и отсюда поведём толпы адептов на вымирающие подмостья городских театров». В такие минуты Венцель бывал великолепен, хотя, как я понял позднее, призывы его представляли протуберанцы оскорблённого косностью ума, а отдаться им полностью он не мог или не хотел. Тем не менее сердца наши горели, и в изнеможении от сверхестественного возбуждения мы выкуривали оглушительное число сигарет и кружками глотали чёрный кофе. К полуночи мы успокаивались и говорили тише и лиричнее. «Ради вот этой голубенькой, на ваш мутный взор, полоски в зелёной кляксе, я прожил, может, десять лет. А сегодня, написав её, я пуст и в недоумении», — брал слово Сергей, — «Какой-то закон жизни от нас ускользает, но краска одурманивает меня своим криком, и я, словно загипнотизированный, чувствую в ней своё оправдание».
Я понимал, что хотел сказать Сергей. Из всех нас он был единственный, для кого искусство стало грандиознейшей самоцелью. Он являл собой апофеоз искусства ради искусства. И странный контраст с его действительно мятежной манерой творчества представлял великий испуг перед тем, что лежит дальше краски. А Венцель, когда речь заходила о современном танце, переводил разговор на лошадей. «Белая лошадь с шёлковой гривой и печальными чёрными глазами могла бы стать моей любовницей, если бы не…», — тут он умолкал и слово перехватывал я. Мой голос в пустом зале за три вечера из навоза литературы добелокринического периода вырастил чудесное дерево невиданной культуры языка и слова.
Вся наша троица, несмотря на различные истоки зуда, была переполнена планами и замыслами, а в высоких лесах уже зрели тайные ягоды осени.
Но дальше слов мы не двинулись. Дело в том, что лето неумолимо гудело пчелиными крыльями, и сутра жирные пиявки лени лишали нас сил и энергии. День проходил в валяньи под берёзами или под теневой стеной кинобудки. Ветер доносил песни женщин, работающих на лугу, и только когда в село возвращалось ревущее стадо, мы сползались в прохладную укрому сцены. Обычно после такого дня мы оживлялись не скоро. Сергей откладывал лист картона с новым наброском чердаков или мусорников Города и закуривал. Венцель водил пальцем по клавишам убитого ещё в детстве рояля и, хотя, по-видимому, играл прекрасно, молчал. Я со скучливым выражением лица садился на груду ватников, брошенных в угол, и прутиком возил по полу окурки, падающие со стола. Слово возникало незаметно, и вот, шелестя страницами своего нигилизма и эрудиции, мы начинали четвёртую перестройку мира и нашего села в частности. Конечно, роль творца отводилась музыке, картинам и слову. Всё человечество, обряженное в чёрное с красным трико и танцующее на опушках, немного возбуждало Венцеля, и он даже брал несколько связных аккордов. И всё-таки ещё он смахивал на Демодока, играющего на крышке гроба, обтянутой струнами. Апофеоз настигал нас, когда я начинал говорить о таинственном и неведомом. Я не спорил с ними и не вспоминал о прошлом. Я рассказывал несколько историй с ясновидением, психокинезом, и этого было достаточно. И когда однажды речь зашла о русалках, и я, раздражённый их недоверием, кричал, что только остолопы не признают множественности измерений и призывал их читать «Несимметричную механику» профессора Иорданского, Венцель внезапно сказал: «Да, да, тут что-то есть». И, обратившись к Сергею, произнёс изменившимся голосом: «Вспомни эти разговоры о…» И тут в дверь постучали, и вошла лесная девушка с длинными волосами на голых плечах и в широком выцветшем сарафане.
Сарафан был чуть ли не до полу и почти до пояса разорванный снизу. В волосах её блестели капельки воды, и я поверил до самого дальнего уголка души, что это не простая девушка, а, может быть, даже… русалка. А Сергей и Венцель заулыбались и сказали: «А, Марина!» Так мы познакомились.
Услышав её впервые, трудно было отделаться от двойственного впечатления. До той поры, пока она не раскрывалась до незнакомых нам глубин, её можно было принять за земную восемнадцатилетнюю девчонку с придурью, неизвестно по какой прихоти живущую в покинутом доме лесника на болоте. Но так можно было думать, закрыв глаза, а когда лёгкая гримаса её смеха листала перед вами целую КНИГУ ПЕРЕМЕН человеческой души, вы бы сидели со своим умом, как лом, и только руками удалось бы содрать глупую улыбку, растянувшую ваше интеллигентное лицо при взгляде на неё.
Она жила в лесу одна, и ещё я узнал от Сергея, что мать её, умершую недавно, на селе все считали колдуньей, хотя, кроме гадания по картам, она, кажется, ничего больше не умела.
Марина ушла вскоре, и приходила к нам снова, не часто, но всегда в тот момент, когда о ней вспоминали. И нас, знавших её, это совсем не удивляло. При ней казалось всё возможным. Мы часто спрашивали её, не страшно ли жить в лесу одной и она отвечала: «Нет, летом там бояться нечего, а зимой я всё равно в село прихожу.» И работала она только зимой, а чем жила летом, я не мог догадаться, но потом Сергей сказал, что тут дело не без Венцеля, и, глядя на его замысловатое лицо, я понял, что скорее всего Венцель здесь ни при чём, но в жизни Марины он каким-то образом участвует.
Она внимательно слушала наши разглагольствования об искусстве и всегда молча. По её лицу трудно было догадаться, что из услышанного она считала ахинеей, а с чем соглашалась. Но как-то так выходило, что её внимательные глаза подхлёстывали наше оружие, и над могилами фальшивомонетчиков мы без конца разряжали шутовские ружья и хлопушки своего остроумия. Иногда, когда мы уж очень её просили, Марина рассказывала, какие удивительные цветы она находит на топях или как шумят деревья в головокружительной чистоте неба. Однажды мы проговорили всю ночь и лишь под утро легли спать на ватниках, которые откуда-то вынул Сергей. Утром пили чай, и лица у всех, кроме Марины, были измяты и волосы всклочены. В углах зала плавали синие тени, а во дворе солнце шарманкой неба наяривало такую музыку, что только клочья облаков летали. И тогда я принёс эту картинку. Всё, что осталось от испепелённого мной «Евангелия от одиночества». Почему-то на неё рука у меня не поднялась. Мы сели на крыльце и стали рассматривать чёрно-белые узоры иллюстрации. Хочу добавить, что по приезде сюда я не вспоминал о событиях, предшествующих сожжению инкунабулы. Вся эта смутная часть моей жизни как будто ушла на дно мозга, и вот картинка, вывалившаяся из папки с рукописями, лёгкой рябью тронула зеркало моей памяти.
Это было старинное кладбище с массивными каменными крестами и надгробиями. Все они были сдвинуты с места, а некоторые кресты, словно кучка грибов с одного корня, наклонены в разные стороны. Из развороченных могил лезли птицеобразные смуглые люди с короткими обнажёнными мечами в левых руках. Вдали, над зелёными клубами деревьев, блестели золотые купола Города, а люди всё сильнее сжимали мечи и теснее прижимались голыми телами к высокой траве кладбища.
Мы курили и толковали, как под клювами варваров погибнет цивилизация, человечество, искусство. Дымы военных костров затянут землю, и только бубны шаманов да обломки статуй, которые бережно соберут уцелевшие, будут говорить, что жизнь не пресеклась на этот раз…
Соло, как всегда, исполнил Венцель: «Наши огромные кладбища отравили нас, и они же родят ядовитое племя со свежей змеиной кровью, люди которого на бегу визжат от радости жизни. Они будут плясать по ночам, кутаясь в хвосты звёзд и спать с десятком женщин кряду, а на рассвете корчится со стрелой в горле, ни о чём не жалея и ни в чём не раскаиваясь». И он говорил ещё что-то в таком же роде, а его слова, сами по себе смутные и загадочные, как дальние сполохи, освещали наши сердца. И в свою очередь, из меня побрели неясные очертания разорванных идей и мыслей.
«Ты как-то выразился, что свобода — это пространство и время. Но, если пространство — бесконечный однообразно-зеркальный пол, не выступающее серое небо, то куда бы ты ни шёл, сколько бы ни искал глаз — везде одно и то же, как будто ты и с места не сдвинулся».
- Три жизни Томоми Ишикава - Бенджамин Констэбл - Современная проза
- Сожженная заживо - Суад - Современная проза
- Всадник с улицы Сент-Урбан - Мордехай Рихлер - Современная проза