Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дети нужны миру, чтобы не потеряли мы совесть. Дети нужны миру, чтобы научить нас этому «тайному, неизъяснимому чувству близости». Только одна живая душа в новой Славкиной жизни прилепилась к нему — «чужая» старуха-соседка. Славке сквозь слезы все казалось, что это она спешит по снежному полю наперерез машине, увозящей его обратно в детдом… В уста этой деревенской старухи и вложит автор слова: «Ничо не сохранишь, окромя того, что в себе носишь». И то правда. Как правда и в том, что крестьянская жизнь, столь поразившая всех в «деревенской прозе», живет и по сю пору. И живет полноценно в прозе молодых и не молодых иркутских писателей.
2
В современной культуре есть такой термин — «кислотный журнал». Его использует и В. Пелевин, раскрывая смысл «кислотности» через «черный пиар», с его немыслимыми «концепциями» и психологическим управлением человеком. Но мы вправе говорить и о «кислотной культуре», с ее черным эстетством, рекламными манипуляциями и профанациями («философией» «Мальборо» или «философией» обуви). Недавно в выставочном зале на Крымском валу была представлена публике (с пометкой «после 18 лет») черная выставка — это были фотографии… трупов людей (все они прошли типичную процедуру вскрытия, что и запечатлела фотография). Эти мертвые люди (женщины, старики, дети) сидели, стояли, лежали друг на друге. «Действие» (съемки), судя по всему, происходило в морге. Художник, рассказывающей мне об этой выставке, был просто в шоке… Что это? Как назвать запредельное черное эстетство этой вопиющей акции и почему она не квалифицируется как надругательство над непогребенным телом?.. Все это, действительно, и есть кислотная культура, растворившая (как соляная кислота) всякую реальность до полного развоплощения, до полной потери ценностного отношения к ней. Здесь не просто «мастерят фальшивую панораму жизни… повинуясь исключительному предчувствию, что купят и что нет» — здесь предлагают полное несуществование каждому из нас, ибо наслаждаться чернотой и злобой «кислотной культуры» человек, не истративший своей личности, попросту не может. И наоборот, наслаждающейся ей, уже не сохранил в себе личности, уже погружен в несуществование.
Если прежде мы соотносили человека без нормы со зверем, то теперь мы соотносим человека без нормы с нечеловеком. И мне кажется, что все нечеловеки, которые распространены в современной культуре (в том числе в детских мультфильмах, в детских играх) разрушительнее и оглушительнее любого, падшего в грехе, героя прозы иркутских писателей. У Анатолия Байбородина в повести «Не родит сокола сова», казалось бы, не мало «чада угарного», темени жизненной, разрухи и покалеченности. Но в его герое — «отверженном мужике», рожденном от непутевой мамаши, хвастливом и куражливом, загульном винопивце и сладострастнике, нехристе, храм разорившем — все же остается достаточная мера человеческого, чтобы закончить свою жизнь в покаянии. Плотно заселив свою повесть героями как крепкого, так и непутевого рода, писатель держится все же за жалость к человеку. И она (жалость) позволяет ему сохранить в своих героях норму человеческую.
Степень «нереальности человека» в нынешнем мире Пелевин зафиксировал крайне просто: «человека почти нет», а все «происходящее уместно назвать опытом коллективного небытия, поскольку виртуальный субъект, замещающий собственное сознание зрителя, не существует абсолютно…». Это абсолютное несуществование просто вопиет о себе на той выставке, о которой говорила выше. И каким теплокровным видится нам теперь «Живой труп» Л. Толстого, который в тесноте жизни своего героя, в скуке его души разглядел «мертвость». Формирование клипового сознания вовлечения человека в рынок удовольствия, внедрение в его сознание нужных социальных и потребительских схем — все это приводит пелевинского героя к выводу, что «самоидентификация возможна только через составление списка потребляемых продуктов…». На вопрос «кто я?» ответ может быть только таким: «Я — тот, кто ездит на такой-то машине, живет в таком-то доме, носит такую-то одежду», так как «современный человек испытывает глубокое недоверие практически ко всему, что не связано с поглощением или испусканием денег…» Нет, не весь тут современный человек назван, не вся его личность исчерпывается маркой автомобиля. Наш деревенский простой человек по-прежнему сохраняет в себе облик задуманный, облик дарованный. Рядом с «я» пелевенского героя стоит лишь поставить «я» героев иркутских прозаиков, как картина тут же стремительно изменится, и в правах восстановится наш прежний русский человеческий облик. Облик человека с сердцем, с бережно хранимым чувством к старикам (А.Семенов), детям (А. Байбородин), родителям (Ю. Балков) и просто посторонним, коль выпадает тебе с ними «добрая дорога». Облик человека, не боящегося принять в свое сердце груз чужих забот, не боящегося задержать в своем сердце чужую судьбу. Описанием чувства горячего и искреннего, выявлением его в литературе — не тут ли мы сильны? Строю чувств потребителя наши прозаики отвечают иным строем чувств, которые ничуть не померкли от своей немодной «традиционности». У А. Семенова мы найдем просто россыпи легких, печальных и торжественных чувств: «Тогда-то толкнулось в сердце щемящее ощущение тревоги и потери, будто котенок коснулся мягкой лапой и тут же выпустил острые коготки. Или занес я с собой осколок зябкого утра?». Мы разучились чувствовать и понимать себя, мы не умеем выразить свои чувства и пребываем в немоте — говорит все то же первое упрямое «я», и отчасти мы с ним согласимся. Но только отчасти, потому что чувствовать русского человека всегда учила русская литература. И до сих пор она дает простор для воспитания чувств. Именно этому, когда «не принимает сердце слова, похожие на выцветшие бумажные цветы», учит и русская проза иркутян. И снова мы вернемся к Александру Семенову, без надсадной накрученности несущего нам радость встречи со словом: «Одно ясно, — говорит его герой, — не умеем мы, как женщины, безотчетно, безоглядно завести страдание: пошло, поехало, полилась жалость — успевай утираться»…. Деревня, земля — они учат любить, ведь кто смотрел в ночное просторное небо, тот знает, что оно связывает «воедино невысказанные мысли, неловко оброненные слова, то, что было в нас так созвучно и так невыразимо» (А. Семенов). И снова, как и давным-давно кружится «над степью все та же едва слышная песнь про ямщика, и так же в лад песне, чисто и нешумно рысит отцовская Гнедуха. Степь не кончалась, а где-то далеко-далеко загибалась плавно к небу…» (А. Байбородин). Слышите интонацию? Интонацию бесконечно раскинувшийся просторной жизни и вольного чувства, помещенного в ней…
Я не знаю, с какой степенью сознательности они пишут именно так. Почему у печали Александра Семенова «долгий след», а у его героя сохраняется способность вобрать в себя «мудрую силу деревенского бытия»? Почему Иван Евгения Суворова, проживший всю свою жизнь на заимке, способен и в старости видеть свой «клочок земли» праздничным и торжественным? Откуда эта вдруг настигающая совестливость «перед всеми за неясную… поджидавшую впереди вину» в герое Анатолия Байбородина? Быть может просто они так живут, и между личностью писателя и его произведениями существует только такой «зазор», чтобы впустить благодать да еще вольный дух родной земли?
3
Увы, но как раз русская литературная школа живой жизни катастрофически неинтересна «исследователям». И таков парадокс времени — именно они (скучающие) пишут учебники по истории литературы XX века. Давно, практически все последние 10–12 лет идет самая настоящая война за то, чтобы оставить «живую литературу» только в 60-70-х годах ушедшего скорбного века. Чтобы заставить воспринимать как «прошлый», навсегда «ушедший», весь тот прозрачный космос русской деревенской жизни, который и до сих пор сохраняется в реальной, самой что ни на есть бытийственной жизни, но который напрочь исключен из нынешней «новой жизни». А если уж честно сказать, то весть о начале этой прискорбной новой жизни посетила нас гораздо раньше, нежели мы это осознали. Не предчувствием ли и предвестием стали все те мутные интеллигентские томления, когда во второй половине 80-х годов стали ожидать «сверхлитературы» (термин А. Адамовича)? Когда стало тесно на своем «клочке земли» и возжаждали оные литературы без границ? Когда умный критик Г. Белая с категоричной интонацией констатировала: «Но скоро стало ясно (уже тогда, в 70-е годы! — К.К.), что «Прощание с Матерой» — это самая высокая точка в развитии «деревенской» прозы и — одновременно — точка, которая обозначила, что дальше пути нет (выделено мной — К.К.)»? Почему так вдруг стало «все ясно», так стало тесно и некомфортно многим внутри своего? Почему, изрыгнув из себя «классовую ненависть» как единственное «истинно-человеческое» (в терминологии Л. Авербаха), тут же извлекли «общечеловеческое» и противопоставили его советскому стандарту? Ведь, очевидно, дело не только в привычном партийном послушании тому же М. С. Горбачеву, расставившему новые акценты в 1986 году (он увидел «колоссальную глубину» в мысли Ленина о приоритете «общечеловеческих ценностей над интересами того или иного класса»). Ученые мужи и изящные художники столь быстро заговорили о другом, что мы и опомниться не успели, как оказались в мире подмен и подтасовок: они вдруг все враз «обнаружили», что жизнь окружающая не совпадала с ее идеологическим описанием. Да, тогда жизнь не совпадала с «теорией жизни». А сегодня жизнь не совпадает сама с собой, ибо стала она сплошным абсурдистским «текстом», в котором «империю зла» поменяли на «банановую республику зла, которая импортирует бананы из Финляндии» (В. Пелевин). «Отъединеность от мира», безусловно, угнетала. Такая исключительность в виде «исключенности» и «отключенности» страшно раздражала. Да, теперь все «раздраженные» получили возможность слиться со всем миром, посещать иные земли. А вся страна? Вся страна не имеет возможности даже побывать на могилах родных, если остались они за пределами двух часов езды на электрички. Вся страна должна смотреть на бесконечные рекламные клипы: на роскошные пальмы, синие моря, закатное небо и белые пароходы, а потом выслушивать из уст современного прозаика, что «надо было быть клиническим идиотом, чтобы сохранить способность проецировать свою тоску по несбыточному на эти стопроцентноторговые штампы» (В. Пелевин).
- Что такое литература? - Жан-Поль Сартр - Критика
- Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3 - Лев Гомолицкий - Критика
- Русская поэма - Анатолий Генрихович Найман - Критика / Литературоведение