Глава двадцать четвертая
Утром за чаем Саид рассказал, что Агабек вот уже несколько лет обходится без сторожа на своем озере и самолично отпускает воду на поля.
– Вначале он оставил на службе того же доброго старика, что раньше управлял озером от наманганского хозяина. Ты сам понимаешь, что вместе они пробыли недолго: старик отпустил кому-то бесплатно воду, Агабек пронюхал и выгнал его. С тех пор этот добрый старик в наших местах не появлялся; должно быть, он уже в могиле – мир праху его, да успокоит его всевышний в своих блаженных садах!
– Он живехонек! – отозвался Ходжа Насреддин. – Живехонек, как мы с тобой, он стал теперь чудотворцем: от скуки творит разные мелкие чудеса. Но почему Агабек не поставил сторожем кого-нибудь другого?
– Здешним людям он не доверяет, а чужеземные редки у нас, только проездом.
– Посещает ли он эту чайхану?
– В полдень придет обязательно – выпить чаю и сыграть в шахматы с моим приемным отцом. Он любит шахматы, но, кроме отца, ему нет в нашем селении пары.
– Теперь есть.
– Ты играешь в шахматы?
– Играю в шахматы и еще в другие забавные игры; вот, например, игра – «Паук и шершень».
– Никогда не слышал.
– Услышишь, увидишь.
Начиналась дневная жара, прямые лучи солнца падали с неба отвесно, как бы вонзаясь в землю. О работе на полях, у гончарных печей, в дымных кузницах нечего было и думать. Чоракцы – и земледельцы и ремесленники – потянулись со всех концов в чайхану. Они входили, здоровались с хозяином Сафаром, затем обращали приветствия к Ходже Насреддину. «Мир вам, почтенные труженики, – отвечал Ходжа Насреддин, – да благословит аллах ваш заслуженный отдых!» К этому он добавлял что-нибудь каждому отдельно: земледельцу – пожелание хорошего урожая, гончару – красивого и ровного обжига, мельнику – умягчения помола, пастуху – обильного приплода в стадах. С первой минуты – по рукам, по загару, пятнам на халате – он угадывал, откуда пришел человек в чайхану: с поля, от гончарной печи, из кузницы или от кожемятного корыта.
Саид ушел по своим делам. Гостям прислуживал Сафар – маленький сухой старик, одетый очень бедно, ибо его доход от чайханы не превышал в день двух, редко – трех таньга. Временами старик поглядывал на пустующее место Саида у кумганов, и тогда на его сморщенное лицо набегала тень: он знал о любви своего приемного сына и страдал за него.
Подавая чайник Ходже Насреддину, Сафар тихонько сказал:
– Зачем, о путник, ты внушаешь моему Саиду несбыточные мечтания? Лучше бы ты указал ему способ, которым можно вырвать из молодого сердца любовь.
– А зачем ее вырывать? – удивился Ходжа Насреддин. – Пусть себе растет и приносит плоды.
– Но если они горьки и таят в себе нестерпимую скорбь?
– Только у неумелых садовников, почтенный старец, только у них!..
Сафар хотел что-то возразить, но вдруг сорвался с места, забегал, засуетился, хватая то веник, то полотенце, то шахматную доску.
Гости поднимались, расходились, поглядывая на дорогу.
Взглянул на дорогу и Ходжа Насреддин, и сердце в нем вспыхнуло: к чайхане, предшествуемый своим животом, шел Агабек.
Последнего, медлительного гостя Сафар выпроводил в заднюю дверь. Чайник Ходжи Насреддина перенес в дальний угол: путник, идти ему некуда, пусть остается.
Агабек вошел и сразу как будто наполнил всю чайхану своей тушей. Он вошел как повелитель, едва ответив Сафару на подобострастный поклон, а Ходжу Насреддина вовсе даже и не заметил. Походка и осанка Агабека, маленькие угрюмо-тусклые глаза, глубоко сидевшие под низким мясистым лбом и таившие в себе темные, мрачные чувства, тяжелая черная борода, перстень с печатью на пальце – все это подсказало Ходже Насреддину вывод: «В прошлом начальник, не из высших, но и не из мелких… Имел свою печать – либо судья, либо податной управитель. Живет в глуши, к службе вернуться не может: какой-то грех, и, видимо, не малый. Здесь ему не хватает почета, раболепия от низших, и нет высшего, перед которым он сам мог бы, трепеща, преклониться, – вот его самая большая утрата, его неутешное тайное горе».
Это было очень хорошо, что Агабек – из начальственного сословия; теперь Ходжа Насреддин был спокоен за свою совесть: она не встанет между его мечом и головой наказуемого, как это с ним нередко случалось, когда его противниками были купцы либо какие-нибудь многоученые лекари, звездочеты и предсказатели. В них удавалось ему подсмотреть, и весьма часто, немаловажные душевные достоинства, включая доброту и зачатки совести, – и тогда его меч не разил их насмерть, довольствуясь лишь обритием в должной степени; что же касается лиц начальственных, то здесь он бывал беспощаден.
Агабек между тем грузно уселся, отвалился на подушки, скользнул по Ходже Насреддину мимолетным взглядом, как по ничтожной мухе, затем, пыхтя и отдуваясь, налил себе чаю.
Сафар принес шахматную доску, уселся напротив. Началась игра.
Ходжа Насреддин со своего места хорошо видел доску и мог следить за игрой, вникая во все подробности.
Природа обоих игроков отражалась на доске, как в ясном зеркале. Сафар играл приниженно, робко, брался то за одну, то за другую фигуру, нерешительно приподнимал, думал и ставил на прежнее место, наконец – словно прыгал с обрыва в холодную воду – делал какой-нибудь малопонятный ход, в ущерб себе. Он больше всего боялся что-нибудь потерять, пешку или фигуру, и, не принимая ударов, бегал и метался по всей доске, как мышь, застигнутая в ларе. И, конечно, все время терял.
Агабек, наоборот, хватал. Как жадная щука, он хватал все, что попадалось под руки: пешки, слонов, коней, башни. Лишь бы схватить! Дважды он просмотрел верный мат, увлеченный хватанием.
Сафар играл белыми; через полчаса у него оставалась одна-единственная сиротливая пешка и три фигуры: король, ферзь и конь, разбросанные по всей доске, бессильные прийти на помощь друг другу. Все остальное похватал Агабек, а сам за все время отдал старику только одну пешку.
Белый король, выжатый из своего угла, был со всех сторон стиснут вражескими силами, готовыми нанести последний удар.
– Сдавайся, старик, сдавайся! – кричал Агабек; его вздутое чрево ходило ходуном от одышки и смеха. – Посмотри, что у тебя осталось! Я забрал в плен все твое войско, а сам потерял только одну пешку. Ходи, что же ты медлишь, ходи конем, ходи ферзем, это все равно, тебя ничто не спасет: твой король в пасти у моего ферзя, в самой пасти, на острых зубах!
Столь бесстыдное ликование уязвляло Сафара, что было видно по сердитому блеску в его слезящихся глазах; поджав губы, взъерошившись, он еще пробовал сопротивляться: взялся было за пешку, чтобы подвинуть ее вперед, подержал над доской и поставил на прежнее место, взялся за коня, потрогал ферзя, коснулся пальцем короля, но хода так и не сделал.