Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот страх перед нормированными, подобными жизни термитов формами существования нашёл своё выражение и в протесте против усиливающейся урбанизации, против ущелий домов и «стен серых городов», а также в жалобах на разрастающуюся, как плесень, промышленность, заслонившую фабричными трубами тихие долины, — перед лицом безжалостно проводимого «превращения всей планеты в единую фабрику по использованию её сырья и энергии» впервые в широких Массах была поколеблена вера в прогресс; цивилизация разрушает мир, — гласит протест, — земля превращается «в разбавленное сельским хозяйством Чикаго»[227]. И именно страницы «Фелькишер беобахтер» первых лет её издания кишмя кишат яркими свидетельствами этого страха перед гибелью того, что было таким своим и близким. «До какой же величины дойдут наши города, — говорится в одной из статей, — прежде чем начнётся противоположное движение, когда снесут казармы, разрушат каменные громады, проветрят пещеры и… насадят сады между стенами и дадут человеку вздохнуть?» Строения из готовых деталей, машины жилья Ле Корбюзье, стиль «Баухауза», мебель из стальных трубок, весь этот, как гласил девиз времени, «технический конструктивизм» вызывал сопротивление приверженного традициям сознания, способного увидеть тут только своего рода «тюремный стиль»[228]. Эмоциональная отрицательная реакция на современный мир сказалась в 20-е годы и в широком движении за поселения, и в первую очередь в создании «союзов артаманов», противопоставлявших счастье простой жизни на лоне земли «цивилизации асфальта», а естественные связи людей — потерянности человека в массовом мире городов. Наиболее же чувствительно задевал резкий и вызывающий разрыв с существующими нормами в сфере морали. Брак, говорилось в некой «Социальной этике коммунизма», есть не что иное, как «дурное отродье капитализма», революция ликвидирует его точно так же, как и аборты, гомосексуализм, бигамию и кровосмешение[229]. Но для восприятия самых широких буржуазных средних слоёв, всегда рассматривавших себя как «представителей и хранителей нормальной морали» и видевших в покушении на неё личную угрозу самим себе, брак как простой акт регистрации — а именно так понимался он первоначально в Советском Союзе — был столь же неприемлем, как и «теория стакана воды», согласно которой сексуальная потребность является такой же элементарной потребностью, как и жажда, и удовлетворяется без всяких церемоний. Фокстрот и короткие юбки, погоня за наслаждениями в этой «клоаке рейха — Берлине», «похабные картинки» сексопатолога Магнуса Хиршфельда и мужские типы того времени («резиновый кавалер на креповых подошвах в брюках „чарльстон“ и с причёской „шимми“ — гладким зачёсом назад») были для широкого сознания безнравственными, что, правда, весьма трудно понять вне исторического контекста. Пользовавшиеся широчайшей популярностью театральные постановки 20-х годов провокационно увлекались такими темами как отцеубийство, кровосмешение и преступление; глубоким симптомом времени было высмеивание самих себя. Так, в заключительной сцене оперы Брехта и Вайля «Махагони» исполнители выходили к рампе и демонстрировали на плакатах лозунги «За хаос в наших городах!», «За продажную любовь!», «Честь и слава убийцам!», «За бессмертие пошлости!»[230]
В изобразительном искусстве революционный прорыв произошёл ещё до первой мировой войны, и сам Гитлер был нейтральным свидетелем этого сначала в Вене, а затем в Мюнхене. Но то, что первоначально воспринималось как оригинальничанье кучки фантазёров, видится теперь, на фоне потока полотен о перевороте, революции и избавлении, объявлением войны традиционной европейской картине человека. Фове, «Голубой всадник», «Брюкке», «Дада» — все это кажется столь же радикальной угрозой, как и революция; это ощущение внутренней связи зафиксировано в популярном термине «культур-большевизм». Соответственно и защитная реакция была не только такой же страстной, но и пронизанной все той же нотой страха перед анархией, произволом и бесформенностью; как гласил тогдашний характерный вердикт, современное искусство — это «царство хаоса»[231], и все эти симптомы выливаются в единое в своём многообразии полотно страха, для которого модный пессимизм того времени нашёл формулировку «Закат Европы». И можно ли было не ожидать в страхе того дня, когда все эти чувства неприятия выльются в акт отчаянного сопротивления?
Радость разрушения устарелых или скомпрометированных социальных и культурных форм спровоцирует консервативный темперамент немцев в особой степени — ведь быстро проявлявшее себя сопротивление этому могло здесь сильнее, чем где бы то ни было, опираться на настроения и аргументы конца XIX века. Процесс технической и экономической модернизации произошёл в Германии позднее, быстрее и радикальнее, чем в других странах, а решимость, с которой Германия проводила промышленную революцию, была, по формулировке Торстейна Веблена, «среди европейских стран беспримерной»[232]. По той же причине этот процесс вызвал тут дикую боязнь поражения и породил мощнейшие ответные реакции. Вопреки широко распространённому мнению Германия, превратившаяся в прямо-таки неразрывный сплав достижений и упущений, в коем соединились элементы феодализма и прогресса, авторитарности и социального государства, могла в канун первой мировой войны, пожалуй, по праву претендовать на звание самого современного в промышленном отношении государства Европы.
Только за последнюю четверть века её валовой национальный доход увеличился более чем вдвое, а доля населения с подлежащим налогообложению минимумом доходов выросла с тридцати до шестидесяти процентов, и выплавка стали, к примеру, ещё в 1887 году составлявшая только половину того, что выплавлялось в Англии, возросла почти в два раза. Покорялись колонии, строились города, создавались промышленные империи, число акционерных обществ увеличилось с 2143 до 5340, а товарооборот гамбургской гавани вышел, по мировой статистике, на третье место — позади Нью-Йорка и Амстердама, но впереди Лондона. В то же время управление страной было достаточно корректным и экономным и обеспечивало, вопреки всем антилиберальным вкраплениям, в немалой степени внутреннюю свободу, соблюдение законности и социальную защищённость.
Так что печать анахронизма на портрете кайзеровской Германии в целом объясняется отнюдь не экономическими явлениями, равно как и не её многоликими феодальными структурами. Над этой занятой своими делами и, казалось бы, так уверенной в своём завтрашнем дне страной, над её растущими крупными городами и промышленными районами довлел некий своеобразный романтический небосвод, тёмный купол которого населяли мистические образы, древние герои и боги, — отсталость Германии имела идеологическую природу. Конечно, в немалой степени к этому приложили свою руку академический обскурантизм, фольклор германистов, а также потребности в украшательстве со стороны того слоя буржуазии, которому так хотелось поверх материальных целей; кои он преследовал с такой неугомонностью и динамизмом, увидеть более высокие ориентиры. Но в то же время за всеми этими пристрастиями постоянно ощущалась бюргерская строптивость в культурной сфере по отношению как раз к тому современному миру, возведению которого помогали столь энергично и успешно, — это была своего рода оборонительная жестикуляция в адрес новой, лишённой поэзии реальности, имевшая своим истоком не дух скептицизма, а дух пессимистического романтизма, и позволявшая распознавать в себе латентную готовность к контрреволюционному протесту.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Серый волк. Бегство Адольфа Гитлера - Джерард Уильямс - Биографии и Мемуары
- Настоящие солдаты удачи - Ричард Дэвис - Биографии и Мемуары
- Гитлер. Последние десять дней. Рассказ очевидца. 1945 - Герхард Больдт - Биографии и Мемуары
- «Викинги» Гитлера. Эсэсовский интернационал - Теодор Хоффман - Биографии и Мемуары
- О Ленине. Материалы для биографа - Лев Троцкий - Биографии и Мемуары