Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Интонационная и синтаксическая самостоятельность двух первых стихов нарушает инерцию перечисления, все другие члены которого разделены запятыми. Пушкин ощущал это единой фразой: в рукописи после слова Европеецъ стоит точка с запятой (№ 934, л. 2 об.). В издании 1837 года целостность конструкции восстановлена: в конце второй строки точку заменила запятая. Маловероятно, чтобы такую опечатку мог выловить кто-нибудь, кроме автора: чтение 1833 года не противоречит пунктуационным нормам[31].
Казус с опечатками, будто бы в полном составе перекочевавшими в издание 1837 года, показывает, какова цена декларациям Ларионовой и Фомичева. На одно из вышеприведенных пушкинских исправлений (1, XV, 12) мне уже доводилось указывать (см.: «Новый мир», 2002, № 6, стр. 158). Оппоненты вышли из затруднения не моргнув глазом: «<…> вряд ли это было исправлением автора <…> к тексту романа в 1836 году вообще не обращавшегося <…> видимо, перед нами просто очередная опечатка издания 1837 года, случайно восстановившая правильное чтение» (стр. 149). Что помешает точно так же низвести на положение опечаток заодно и все прочие исправления? Ведь они не могут быть авторскими, потому что Пушкин этим изданием не занимался. А откуда известно, что не занимался? Потому что ничего не исправил. В логике эта ошибка называется petitio principii: выводы сделаны на основе посылок, которые сами нуждаются в доказательстве.
Затвердивши, что в 1836 году «Пушкин текста не готовил» (стр. 148), мои оппоненты сталкиваются с необходимостью объяснить происхождение тех новаций в «Онегине» 1837 года, которые были канонизированы в академическом собрании сочинений. При этом, с одной стороны, Ларионова и Фомичев вынуждены всячески приуменьшать роль Пушкина в подготовке последнего прижизненного издания. Поэтому они дают полный простор фантазии и утверждают, что «вся авторская работа <…> свелась к двум композиционным распоряжениям», ни одно из которых «не предполагает даже обращения самого автора к тексту романа. Пушкин вполне мог дать устные указания лицу, непосредственно занимавшемуся изданием» (стр. 147)[32]. С другой стороны, нашим скептикам приходится искать ответ на вопрос, почему при всей «спешке» и «занятости», находясь под впечатлением от пасквильного диплома, Пушкин все же отдавал какие-то «композиционные распоряжения», вместо того чтобы просто перепечатать роман. Оказывается, нововведения были «чрезвычайно важными». Например, в издании 1837 года посвящение «обращено не к конкретному адресату, но к читателю вообще, перекликаясь с заключительными строфами романа:
Кто б ни был ты, о мой читатель,Друг, недруг, я хочу с тобойРасстаться нынче как приятель…»
(стр. 147, примеч. 10)Здесь мои оппоненты попадают в яму, которую сами вырыли: не ясно, в какой мере возникшую перекличку законно интерпретировать как замысел Пушкина. Если он не собственноручно правил текст, а лишь давал «распоряжения» неустановленному лицу, возможно, посредник что-то напутал и забыл выставить перед посвящением имя П. А. Плетнева? По крайней мере, в первой же посмертной републикации романа его имя появляется вновь[33].
Список осмысленных разночтений между изданиями 1833 и 1837 годов двумя упомянутыми отличиями не исчерпывается. Но все остальные разночтения Ларионова и Фомичев игнорируют, опять прибегая к petitio principii: «<…> поскольку <…> Пушкин текста не готовил, а перепечатывал с издания 1833 года, эти „новации“ при ближайшем рассмотрении должны быть признаны просто опечатками <…> согласимся, довольно странно представить, что в ноябре 1836 года, перепечатывая роман с издания, содержащего большое число искажений, нарушения рифмы и смысла, Пушкин, оставив все это без внимания, заменил лишь „покойника“ на „покойного“, а „Филипьевну“ на „Филатьевну“» (стр. 148). Это сказка про белого бычка. На самом деле, как уже было сказано, изменения в онегинский текст Пушкин мог внести до ноября 1836 года — и даже прежде, чем он уговорился о новом издании с Глазуновым. Затем, более 30 опечаток при подготовке этого издания было выправлено. И наконец, относительная немногочисленность стилистических и смысловых замен не есть признак их недостоверности. Так, 2 декабря 1836 года, через пять дней после того, как было дано цензурное разрешение на «Онегина», тот же цензор, П. А. Корсаков, позволил переиздать пушкинские «Стихотворения» (1829–1835, ч. I–IV). Цензурный экземпляр III и IV части сохранился в общем переплете. Пушкин внес сюда только два исправления (оба в «Сказку о рыбаке и рыбке»): «<…> въ стихѣ
„Пришелъ неводъ съ золотой рыбкою“
слово „золотой“ зачеркнуто и на полѣ написано Пушкинымъ: „одною“, а <…> противъ стиха
„Жемчуги окружили шею“
написано, карандашомъ же: „огрузили“»[34]. Моим критикам впору воскликнуть: этого не может быть, потому что этого не может быть никогда (тем более если принять во внимание «занятость» поэта и «диплом рогоносца»).
Перехожу к последнему аргументу, с помощью которого соавторы тщатся доказать, что Пушкин в 1836 году к онегинскому тексту не притрагивался: «Тот факт, что печатание романа, вероятно, было начато еще до получения цензурного разрешения, также говорит в пользу неизменности текста <…> только при простой перепечатке романа к повторному цензурованию можно было отнестись как к формальности» (стр. 148, примеч. 13). Редкая нечувствительность к собственным противоречиям! Неужто Ларионова и Фомичев всерьез полагают, что замены «„покойника“ на „покойного“, а „Филипьевны“ на „Филатьевну“» острее нуждались в цензорском одобрении, чем перенос посвящения в начало романа или новый текст примечания об африканском происхождении поэта? Между прочим, Пушкину и раньше случалось идти на прямое нарушение правил цензурования: напомню, что «Северные Цветы на 1832 год» прошли цензуру 9 октября 1831 года, хотя дособрать альманах удалось лишь в начале декабря[35]. Не исключено, что, готовя последнее издание «Онегина», автор намеревался и вовсе обойтись без цензурного разрешения[36].
Мы видим, что попытку дискредитировать это издание Ларионова и Фомичев предприняли с негодными средствами: все их доводы не выдерживают проверки. Сами спорщики, правда, свое мнение считают «абсолютно обоснованным» (стр. 147). Их не смущает даже предание об участии Пушкина в подготовке издания 1837 года, мысль о котором поэту подал В. П. Поляков: «Пушкинъ согласился на это предложенiе, въ видѣ пробы, и уступилъ хозяину Полякова Ильѣ Ивановичу Глазунову право на изданiе Онѣгина за 3.000 руб. въ числѣ 5.000 экз. въ минiатюрномъ форматѣ. Когда заключали условiе и дѣлали пробы печати и бумаги для изданiя, то Пушкинъ до того увлекся разсмотрѣнiемъ разныхъ мелочей и подробностей, ему чрезвычайно въ этомъ изданiи понравившихся, что можно сказать дѣтски сталъ слушаться Полякова»[37]. Рассказ, изобилующий деталями, занимает около двух страниц, но Ларионова и Фомичев расценивают его как «юбилейно-рекламный» вымысел (стр. 148, примеч. 13) — на том лишь основании, что «Обзор издательской деятельности Глазуновых» дает завышенную характеристику типографскому качеству издания: «Оно исполнено было такъ тщательно, такъ, какъ не издавались ни прежде, ни послѣ того сочиненiя Пушкина. Корректурныхъ ошибокъ не осталось ни одной; послѣднюю корректуру самымъ тщательнымъ образомъ просматривалъ самъ Пушкинъ»[38]. Разумеется, слова об отсутствии ошибок не соответствуют действительности, но это не значит, что весь рассказ придуман в рекламных целях[39]. Это не значит даже, что Пушкин не держал корректуры: он мог читать ее как обычно, то есть пропуская опечатки[40].
Увы, по части логики Ларионова с Фомичевым не уступят персонажам «Мелкого беса». Имитируя формы научного рассуждения, мои оппоненты прикрывают этим фиговым листком полную несостоятельность своей аргументации. На протяжении всей статьи повторяются однотипные ошибки, среди которых почетное место занимает вывод из недоказанного, встроенный в порочный круг (circulus vitiosus). Как по нему ходят соавторы, мы уже наблюдали, поэтому ограничусь единственным дополнительным примером. В беловике пушкинской пародии на Дантовы терцины («И дале мы пошли — и страх обнял меня…», 1832) есть строка, представленная в двух вариантах, один из которых содержит неприличное слово: И съ горя пернулъ онъ — Я взоры потупилъ (№ 182, л. 1). Скорее всего, оборот, нарушающий благопристойность, был навеян эпизодом «Ада», где описываются кривляния бесов: <…> Ed elli avea del cul fatto trombetta = <…> И он сделал из задницы трубу (Inf. XXI, 139)[41]. М. А. Цявловский полагал, что именно процитированный вариант, оставшийся у Пушкина незачеркнутым, «представляет собою окончательную редакцию, а редакция: „Тут звучно лопнул он — я взоры потупил“<,> приписанная на полях, является вынужденной цензурными соображениями»[42]. Ларионова и Фомичев протестуют: «Пушкин не завершил <…> работу» над этим стихотворением «и не собирался его печатать, так что говорить о каких-либо „цензурных заменах“ в данном случае вообще бессмысленно» (стр. 155). Но откуда это известно? Довод у критиков лишь такой: «О неоконченности работы свидетельствуют <…> „параллельные“ варианты одной <…> строки» (стр. 155). Круг замкнулся: некий вариант нам запрещается рассматривать как следствие автоцензуры, потому что свое стихотворение Пушкин не собирался печатать — что, в свою очередь, доказывается только наличием этого самого варианта[43].
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Бортовой журнал 2 - Александр Покровский - Современная проза
- Лестница в небо или Записки провинциалки - Лана Райберг - Современная проза