— Да, оно бы, пожалуй, подошло, — кивает он. — Итак, я интересный и тебе не полагается воротить от меня нос.
— Вообще-то, не полагается…
— Вообще-то?
— Ну, если не слушать всяких злоехидных мореплавателей…
* * *
— Да разве ж я его критикую, дракона твоего? — Мореход смотрит на меня без тени участия. Мог бы, между прочим, не притворяться посторонним и не имитировать невмешательство.
— Не ты! Оно! — показываю в сторону борта. Оно, море Ид, встревает между мной и кем бы то ни было. И кажется, намеревается встревать вечно. Благодаря прихотям своего Ид я и себе-то не верю, как же мне поверить другому?
— А ты ему все-все позволяешь? — интересуется Мореход. — Может, хоть раз да вступишься… за кого-нибудь интересного тебе?
Я молчу. Даже в ходе внутреннего диалога мне неловко признаваться в собственной трусости. Но Мореходу и не нужны признания. Он знает меня лучше меня самой. И это он рассказывает мне, какая я, а не наоборот.
— А теперь скажи, почему трусишь. — Глаз капитана, ведущего наше общее судно через мое неповторимое подсознание, загорается глубоким синим огнем, точно подсвеченный камень.
— Потому что мне больно. Мой разум — это зверь, попавший в капкан. Он ничего не сознает, кроме страха и боли. Но знает: если перетерпеть боль, стократ ужаснее этой, и отгрызть собственную лапу, можно освободиться. И ускакать в лес на трех ногах, оставив кусок себя в зубах капкана. И лишь потом умереть в равнодушном лесу, медленно и мучительно. Или дождаться того, кто придет, полыхнет в морду огнем — и подарит избавление. Вот и все, чего я могу ждать от жизни. Но как бы я ни устала, как бы мне ни хотелось избавления, избавителя я все-таки боюсь.
— А если он разожмет капкан?
— Да разве его разожмешь? И лапа давно омертвела, ее, можно сказать, у меня уже нет. Я обречена.
— Ты просто потеряла надежду. Вот и не видишь, что есть и другой путь.
— Другой путь… О чем это ты?
— О том, что кроме передвижения по земле на трех лапах, — лицо Морехода приближается к моему и синий огонь светит мне в самый зрачок, — есть и другие способы. По морю, по небу… Не все живут в лесах. Так и скажи избавителю, когда он придет. Если, конечно, в него поверишь.
— Я поверю. Я приложу все силы, чтобы поверить.
* * *
— Знаешь, — смеюсь я, — на гробы я, кажется, насмотрелась. На год вперед. И почему-то страшно хочу есть. Может, хватит разумный-добрый-вечный сеять? Пошли на базар — глинтвейн пить, пицца жрать, э?
— И тут пицца, — ворчит Дракон, вылезая из музейного Тартара на свет божий… нет, скорее рукотворный, — куда ни приедешь — в Америку, во Францию, в Германию, про Италию вообще молчу — везде пицца! Может, чем национальным покормишь?
— А то! — хвастливо заявляю я, — Чего изволите: национального немецкого шиш-кебаба или пончиков на свином сале?
— "А ты меня решилась уморить"! — убежденно произносит Дракон. — Я понял. Вы три сестры-сирены. Одна заманивает поклонников красотой, другая — умом, третья — душевным обращением. Потом растеплившегося мужика ведут на рождественский базар, травят, то есть закармливают пончиками на свином сале, а потом…
— На том же базаре коптят в палатке — во-он там, за каруселью, где дым столбом! Там местные гарпии и сирены доводят до кондиции свои жертвы, фаршированные пончиками. Пошли туда? И не сопротивляйся, а то ведь я тебя, пожалуй, не дотащу…
После непривычно тихого (а кому он на Рождество сдался?) Пергамона, базары, протянувшиеся по другую сторону Унтер-ден-Линден, оглушают и ослепляют. Я не люблю оглушающе-ослепляющих мест, но в них, пожалуй, первое свидание проходит легче, чем в романтически-проникновенной обстановке. Ничто не понуждает тебя к откровенности, зато можно спокойно подурачиться. И даже додурачиться до ощущения, что вы сто лет знакомы и не нуждаетесь в свечах, Вивальди и изысканном десерте для откровенного разговора.
Вот и я так же попалась. Сама не заметила, что рассказываю Дракону о Геркином детстве. О том, как из двух теток, совершенно непригодных на роль матери, вышла одна вполне приемлемая родительница.
— Сперва мы все с ним сидели. Даже маман. Как же, первый внук! Она им почти гордилась. А потом выяснилось, что он не пластилиновый, а живой. И что бабушка ему… не нравится. Для бабушки это был шок! — я с хрустом откусываю от яблока в липкой алой карамели. И как это есть, чтобы не измазаться? Яблоко, насаженное на деревянную шпажку, вертится волчком — понимает, зараза, что за липкий бок его не ухватишь…
— Потому что привыкла всем нравиться? — подмигивает Константин.
Надо же, слушает! Это странно. Обычно разговоры про детей понижают градус интереса до нуля. Если хочешь, чтобы собеседник свернул беседу и под благовидным предлогом слинял, заведи шарманку про гениальные словечки, удивительные наблюдения и прочие великие достижения чудо-ребенка. Мужчине все эти истории — рвотное со снотворным пополам. Того, кто продержался полчаса, можешь занести в когорту идеальных отчимов и взять на заметку.
Но Дракон и слушает как-то иначе, без кротости и обреченности во взоре. И я не сразу понимаю, что ему ИНТЕРЕСНО! Как будто он знаком с моей родней. Как будто ему хочется знать расклад сил и… слабостей в нашем семействе. Как будто у него на нашу семью далеко идущие планы!
— Да, мама привыкла нравиться… — осторожно соглашаюсь я. — Ну, она красивая женщина… была…
— На самом деле без разницы, красивая или некрасивая, — замечает Дракон, прихлебывая глинтвейн из нелепой кружки с надписью "Ich bin das bezaubernde Baby" ("Я прелестная малютка", а может "Я прелестный малютка"?). — Вот женщина — та досконально определит, красавица перед ней или просто миленькая. Мужчина, если влип, фиг поймет, на сколько баллов там реальной красоты, а на сколько — чистого куража. Но куража, коли в прелестницы податься решила, понадобится много.
— Ну да! — удивленно киваю я. — А потом так оно и идет: чем больше очарованных, тем нерушимее кураж! Цепная реакция.
— Главное, чтоб никто самооценку не снижал, — поддакивает Константин. И откуда он в этом разбирается? — Вот как Гера — вашей маме.
— О да-а-а, он тогда старушку прилюдными вопросами прямо изводил: баба, сколько тебе лет, баба, зачем ты врешь дяденьке, баба, почему с тобой так скучно, баба, почему ты такая глупая… Баба не знала, что он, стервец, в следующую секунду брякнет. Можно сказать, сама судьба Герку у нее отобрала и мне вручила.
— А его мать? — все с тем же неослабным интересом спрашивает Дракон.
— Его мать делала, что могла. Вернее, что умела. Майке вся эта детская физиология, походы к врачам, разборки с воспитателями-учителями — вроде утренней зарядки. Я б, например, умерла от паники в тот первый раз, когда Герка в три года с температурой сорок свалился, а врачи сквозь него смотрели. Причем с таким видом, точно он давно умер и истлел. Зато Майка мигом нашла крайнего и вытрясла из него душу и отдельную палату. Но она терпеть не может разговаривать с сыном. Сестрица для этого слишком энергична… — вздыхаю я. Слишком энергична и слишком занята.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});