Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдоль Пинеги, через густой задичавший ивняк, под которым чернела Лунина яма, мимо бывших леспромхозовских, а ныне сельповских складов Петр прошел под родное печище, спустился на берег, усыпанный цветной галькой, попробовал рукой воду.
Вода была теплая, летняя, но по-осеннему чистая и прозрачная, и, когда прошла рябь, он долго всматривался в свое бородатое лицо с морщинистым широким лбом.
Все началось с Тани, с веселой черноглазой медсестры, с которой он познакомился в те дни, когда Григорий лежал в больнице. И вот надо же так случиться! Григорий возвращается из больницы, к своему дому подходит, а навстречу Таня. Увидела Григория, всплеснула руками: "Что, что с тобой, Петя? На тебе лица нет". И со слезами бросилась на шею ошеломленному брату.
В эту самую минуту, на двадцать восьмом году жизни Петр понял, что он всего лишь двойник, тень своего брата. Понял и решил: отгородиться от брата, стену возвести между собой и братом.
Восемь лет возводил он стену. Восемь лет сушил, замораживал себя, восемь лет парился под бородой, вытравлял из себя бесхитростную открытость и простодушие, чтобы только не походить на брата. А чего достиг? Лучше, счастливее стал?
Нет, нет! Самые счастливые, самые богатые годы у него в жизни те, когда он душа в душу жил с братом, когда оба они составляли единое целое, когда на все смотрели одними глазами, одинаково думали и когда, как говаривала Лиза, им снились одни и те же сны.
Ошеломленный этим открытием, Петр поднялся в крутой, глиняный, сплошь источенный ласточками берег и долго лежал обессиленно на зеленом закрайке поля.
4– Ну как поживаем, брат?
Он спросил это с таким участием, с такой заинтересованностью и задушевностью, словно давным-давно не видел Григория. Да это и на самом деле было так. Жили под одной крышей, сидели за одним столом, каждый день с утра до вечера мозолили друг другу глаза, но разве видел он брата?
Святые, непорочные глаза Григория не дрогнули от удивления – он знал, с чем пришел брат, – и все же счастливая улыбка, легкая краска разлилась по его льняному бескровному лицу.
У Петра перехватило дыхание. Он схватил на руки перепуганного, перепачканного в песке племянника, закричал:
– Дери дядю за бороду, пока не поздно!
Через полчаса борода пала.
Лицо стало непривычно голое, легкое, и память перенесла его к тем дням, когда старший брат, возвращаясь весной с лесозаготовок, в первый же день спускал с них, малоросии, отросшую за зиму волосню.
Улыбаясь какой-то новой, давно забытой улыбкой, Петр вышел на крыльцо и столкнулся с возвращающейся с телятника сестрой.
Лиза ахнула:
– Ну, Петя, Петя!.. Вот теперь и я нисколешенько тебя не боюсь.
– А раньше боялась?
– Да больно-то, может, и не боялась, а все не прежний, все какой-то не такой.
Да, он вернулся, к тому, от чего открещивался и отгораживался столько лет. Вернулся к брату, к жизни, к себе.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1Здравствуй, сестра!
Пишет тебе твой братец-бандит, отпетая голова, лагерник и тюремщик, который всех Пряслиных опозорил. А может, уже и не братец, может, отказались за это время от меня, потому как врать не стану: письма от вас еще в колонии не принимал, отказывался. В общем, двадцать лет ни перед кем головы не клонил, ни одного стона не дал, а сегодня плачу не плачу, реву не реву, а так к горлу подкатило, что сам первый за карандаш взялся.
Начну по порядку.
Утром вызывает к себе начальник, думаю: карцер – крепко ночью гульнули, много было звука; а начальник с порога: "Пришло помилование, Пряслин. Так что с завтрашнего дня имеешь свободу".
Ну не это сразило меня. Не амнистия. Я, покуда он эту бумагу мне не подал, и слушал-то вполуха – артист тот еще, все с шуточками и прибауточками, а сразило меня наповал то, что он сказал: "Не знаю, Пряслин, кто за тебя там хлопочет, кому ты нужен, а будь моя воля, я бы тебя не выпустил. Не верю, что человеком станешь. Ну да ладно, говорит, погуляй, снова встретимся".
И вот вышел я от начальника, солнышко, вся моя шушера: что и как? А что – как? Что я могу сказать, когда я и сам, как начальник, думаю: кому я это там, на воле, нужен, кто за меня так старается? Дружки-приятели? Да какой ход у шпаны в Президиум Верховного Совета РСФСР!
Всех перебрал, всех пересчитал, кого знал и встречал за свою жизнь, и вот, сестра: кроме тебя, некому. Потому что ежели и есть кто на свете, у кого еще болит обо мне сердце, дак это у тебя да у мамы. Ну а что за хлопотунья из нашей мамы, мы знаем, так что ты. Ты решила из ямы брата выволакивать – больше некому.
Двадцать лет я про дом не думал, мать даже родную не вспоминал, а тут все вспомнил, всех перебрал: тебя, маму, Пинегу, Михаила… Сказать это моей шалаве, о чем тут их пахан задумался, о чем помышляет, – не поверят. А ведь и у меня мама есть, есть сестра. Про братьев не говорю. Михаил на том свете меня встретит – отвернется, двойнята тоже чистенькие, от грязи всю жизнь рыло воротят, сестра Татьяна не в счет. Только на тебя да на маму и надежда вся.
А не испугаетесь, ежели нагряну? Страшный я стал. Волосы выпали плешь, зубы железные, весь разрисован – в баню с людьми зайти нельзя, и зовут Дедом. Да, в пятнадцать лет стал Дедом, когда меня в эту колонию прислали. На воспитание.
Эх, дураки, дуроломы! Они думают, там человека делают. Делают, да весь вопрос – кто. Мне днем один хмырь, тамошний воспитатель, начал мозги вправлять: "Работай честно, Пряслин, ежели хочешь на путь правильный встать", а вечером остались в бараке – другое воспитание началось. На всю жизнь. Один там падла захотел мне сразу рога обломать, потому как я самый сильный, в глазах у него бревном встал. "Эй ты, деревенщина! Подай-ко мне свою шапочку – покакать захотелось". Подал я ему свою шапочку, покакал не спеша, а потом: неси.
Ладно, наклоняюсь, беру это шапочку с его добром, да не успел никто опомниться – все это добро ему в харю. Три часа мы в ту ночь насмерть бились, и к утру я стал хозяином. Он стал подавать мне свою шапочку. Вот тебе, сука, запомни на всю жизнь, что такое деревенщина!
Вот так, сестра, я и подписал себе приговор на двадцать лет, потому что из колонии выхожу – меня только что на руках не несут. Гулял, не отрицаюсь. Все было. Ну только одного не было: никого не убил и над людями не изгилялся. Нету крови на мне, сестра, это я тебе точно говорю.
Приветы и поклоны никому не пишу. Кому нужны приветы да поклоны от бандита? Ну а ежели Михаил от меня не отвернется да братья да сестра руку подадут – спасибо. Но о них покуда не думаю. Мне бы на тебя да на маму только взглянуть, а там видно будет что и как.
Я бы и так поехал в Пекашино, без твоего спроса, сестра, да хватит, пострадала ты за меня, сызмальства заступницей была, и не хочу, чтобы ты сейчас шарахнулась, когда я как снег на голову паду или, хуже того, когда тебя из-за меня клевать начнут. Нет, это мне теперь не перенести, честно говорю. Вот и пишу все как есть. Начистоту, без утайки. Можно – приеду, а нельзя, дак нельзя: заслужил.
Остаюсь в скором ожидании ответа твой бывший брат или настоящий (сама решай!) Федор Пряслин.
За эти двадцать лет я Пряслиным только и был, когда на допросы вызывали, а так все по кличкам. Как пес.
2Трудное это было лето для Пряслиных. Раздоры и неурядицы меж собой, вся эта дикая и несуразная история со ставровским домом, внезапное появление Егорши, принесшее столько бед и горя… Зато уж сейчас был праздник так праздник. Из всех праздников праздник.
Лиза первая сказала то, что было у каждого на сердце:
– Вернулся! Вот и Федор наш к нам вернулся. Петя, давай скорей телеграмму. Пущай ни минуты не медлит. Господи, "не испугаю ли, сестра?". Вот чего скажет. – И вдруг расплакалась, разрыдалась. – А того, что мамы-то в живых нету, и не знает… "Есть ведь и у меня мама родная"… Нету, нету, Федя, у тебя матери… Уж она-то из-за тебя попереживала, уж она-то бы обрадовалась…
Петр, не спуская глаз с Григория – тот накалился от радости до предела, – толкнул сестру в бок: дескать, попридержи себя.
– Не буду, не буду, ребята, плакать. Песни надо петь, а не плакать.
Было уже не рано, когда Петр с телеграммой побежал на почту. В заулке у Михаила Раиса развешивала выстиранное белье, и ему по-мальчишески, криком хотелось кричать про ихнюю радость – мол, передай брату (Михаил с новым управляющим был на Синельге): Федор скоро приедет, – но в эту минуту из-за угла житовского дома вывернулась Евдокия Дунаева, и он прикусил язык.
Евдокия прошла рядом с ним, едва не задела его рукой, но разве видела она теперь кого? Погас вулкан, как на днях сказал про нее подвыпивший Петр Житов. Пепел да одна мертвая, выжженная порода осталась от прежней Евдокии.
Петр вспомнил про Калину Ивановича, про папку с бумагами, которая осталась от него и которую просила на досуге посмотреть Евдокия, но вскоре его опять захватили семейные дела, которые неожиданно нынешним утром переплелись с делами Пекашина.
- Старухи - Федор Абрамов - Советская классическая проза
- След человека - Михаил Павлович Маношкин - О войне / Советская классическая проза
- Вокруг да около - Федор Абрамов - Советская классическая проза