Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Входит усталый, с потным, грязным лицом полковник Шаншеев. Он налаживает противотанковую оборону: в каменоломне обнаружены брошенные немцами пушки.
— Садись, Митрофан Алексеевич, — приглашает его Порогов, — поешь сперва вот тутСнова стучат. Я вижу за дверью вооруженного винтовкой Иоганна и какую-то девушку.
— Любовница Цирайса. — по-немецки говорит Иоганн. — Вероятно, она знает, где прячется штандартенфюрер.
— Спасибо, Иоганн… Rein! — приказываю я любовнице коменданта.
Она входит — белокурая молодая женщина. У нее длинные, стройные ноги, голубые глаза. Порогов удивленно приподнимает брови.
— Любовница Цирайса, — докладываю я. — Вероятно, знает, где он прячется.
Порогов хмурится.
— Подай ей стул.
И Иван Михеевич хмурится. И полковник Шаншеев. Валерий опускает глаза.
Я подаю ей стул. Она садится. Она очень красива.
— Спроси ее, где Цирайс, — говорит Порогов. Я перевожу вопрос.
— Я не знаю, — отвечает она, спокойно отвечает и глядит на Порогова.
— Она не знает, — говорю я и все смотрю на нее и смотрю, черт бы ее побрал.
— Передай, что мы вынуждены будем ее расстрелять, если она не скажет, — говорит Порогов и хмурится.
И полковник Шаншеев хмурится, и Иван Михеевич, и Валерий.
— Вас расстреляют, если вы скроете местопребывание этого изверга, — произношу я с трудом. То, что я говорю, кажется мне чудовищным: у нее такие красивые глаза, такие золотые волосы… Но, конечно, придется расстрелять ее, если она не скажет, где Цирайс.
— Но я в самом деле не знаю, — отвечает женщина и опять глядит на Порогова, глядит с некоторым удивлением, как мне кажется.
— Не знает, — говорит Порогов, — или не хочет сказать… А, черт, что же с ней делать?
Я смотрю на хмурые, изможденные лица своих товарищей. Идет война. Мы ожесточены и ожесточены больше других, и мы не имеем права на жалость.
— Митрофан Алексеевич, ты из нас старший. Твое слово, — говорит Порогов.
— Спроси ее еще раз, — предлагает полковник Шаншеев.
— Я не знаю, — глядя спокойными, чистыми глазами на Порогова, в третий раз отвечает она.
Может быть, врет, может быть, не врет.
— Расстреляем, — говорит Порогов.
— Придется расстрелять, — говорит Шаншеев. Иван Михеевич тяжело вздыхает. Валерий, не поднимая глаз, молчит.
«Не надо расстреливать, — думаю я. — Не надо. Нельзя ее расстреливать хоть она и любовница коменданта: любовница — это не соучастница».
— Возможно, ее дети будут хорошими, — покосившись на угол стола, говорит Иван Михеевич. — Все же красота человеческая…
— Красота, — неопределенно, не то зло, не то горестно, произносит полковник Шаншеев.
— А может, действительно не знает. Сейчас не до любовных делишек, — говорит Порогов. Он берется за листок бумаги и приказывает, решительно поднимаясь — Вот что. Пусть ее пока отведут в шрайбштубу. До выяснения. Мы не фашисты…
Я радуюсь. Да, мы не фашисты! Очень радуюсь: нам чужда слепая месть. Не надо расстреливать… Хватит расстрелов!
— Идите, — говорю я ей, когда Порогов протягивает мне записку.
Она не трогается с места и все смотрит на Порогова— теперь уже с изумлением.
— Идите, идите, — повторяю я, вручаю ей записку и приказываю одному из часовых проводить ее в лагерную канцелярию. Часовой козыряет.
Я выхожу следом на улицу. Лагерь гудит тысячами голосов — живой лагерь. Со стороны Дуная доносится пальба. Татакает пулемет. Ледянистые пики Альп загораются вечерним светом.
ЧИСТИЛИЩЕ
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
1Я иду по невысокому зеленому берегу. Сумасшедший ветер бьет мне в лицо и едва не валит с ног. Справа — бурые волны Дуная, слева — пыльная мгла, несущаяся над дорогой. А еще с полчаса назад сияло солнце и в прозрачной, легкой дымке синели Альпы. Теперь их не видно.
Я иду с задания. Кажется, с последнего. Завтра заканчивается наш многодневный марш по ничейной австрийской земле: бывшие узники Маутхаузена, военнопленные солдаты и офицеры, мы возвращаемся к своим.
Загребаю ветер руками. Пригибаюсь чуть не до земли. Не пускает ветер, черт бы его побрал, парусом надувает пиджак, тащит обратно. Дунай совсем потемнел и местами почернел — свинцово-седой, хмурый, словно рассерженный. Пригибаюсь еще ниже — резкий треск впереди останавливает меня. Я вижу, как, сломавшись у основания и чуть перекрутившись, рушится дерево. Ломаются, врезаясь в землю, сучья. Ветер гонит навстречу мне струи шелковистой листвы на уцелевших тонких ветвях. Они точно простертые руки.
Дерево, еще не старый тополь, лежит поперек моего пути — в ветре, в брызгах реки, под внезапно помрачневшим и будто опустившимся небом.
Я переступаю через расщепленный ствол упавшего дерева и, снова подставив лицо ветру и размахивая руками, как пловец, иду дальше.
Мы размещаемся в чистеньком двухэтажном доме неподалеку от ратуши. Окна первого этажа на фасаде закрыты ставнями, во дворе зашторены. На первом этаже была бакалейная лавочка, от нее весь дом пропах корицей. Лавочка сообщается, как тут заведено, с нижними жилыми комнатами и кухней. Их сейчас занимает семья хозяина. Нам предоставлен верхний этаж.
Валерий Захаров сидит у окна, пощипывает струны гитары и шутливо-меланхолически напевает;
Сегодня вместе с вами я, цыгане.А завтра нет меня, я ухожу от вас.Не вспоминайте меня, цыгане,Прощай, мой табор, пою в последний раз.
Напротив, в кресле, — Порогов. Он курит сигарету, уголки его губ время от времени насмешливо подрагивают, словно собирается сказать что-то смешное и все не соберется. Иван Михеевич бродит по комнате, трогает разные ненашенские вещи и покачивает головой. Я лежу, задрав ноги на деревянную спинку широченной кровати: отдыхаю после задания и жду ужина.
— Послушайте, цыгане, — наконец говорит Порогов. — Где бы нам достать несколько пар обмундирования? Хотя бы несколько пар. А то на что похоже: фуражка немецкая, костюм австрийский, башмаки не то французские, не то польские. Пожалуй, еще откажутся от нас таких.
Валерий немедленно подхватывает на известный мотив:
Мундир французский, костюм австрийский,А нос-то русский, тра-ля-ля.
— Нет, в самом деле, — говорит Порогов. — Вот вы попробуйте представить себя на месте тех, кто будет нас принимать. Вот представьте: солдат возвращается из неволи, да еще не простой солдат, а офицер, к тому же ведущий за собой других.' Если он в своей форме, то с ним надо и обращаться по форме — верно? Тогда он может и доложить, как положено, и скомандовать своему войску… церемониальный шаг или что там еще потребуется от нас на завтрашнем параде…
Порогов чуть улыбается, но говорит по своему обыкновению неторопливо, негромко — с достоинством.
— А что, и впрямь нас, этаких-то цыган, не примут? — с лукавой обеспокоенностью говорит вдруг Иван Михеевич. — Идите, скажут, откуда пришли, и без вас хлопот предостаточно. Куда ж нам тогда, бедным?
— Да, куда же нам, братцы? — Валерий, усмехаясь, кладет ладонь на струны. — Сплоховали мы, сплоховали! Надо бы еще месяц назад подать заявление Цирайсу или Бахмайеру: мол, ввиду предстоящего возвращения домой просим вернуть наши гимнастерки и сапоги…
— А заодно и личные дела с перечнем наших преступлений против Гитлера, — добавляет, Иван Михеевич с озоровато блеснувшими глазами. — Топорик бы теперь тот, с биркой, которым я в сорок втором, находясь в бегах, зарубил полицая. — Он быстро поворачивается к Порогову: — Нет уж, дорогой товарищ Андрюша, что до меня, то я еще напялю тирольскую шляпу с пером и короткие кожаные штаны — видал у хозяина? — я непременно реквизирую их. В таком виде и буду докладывать: майор Копейкин после трехлетнего пребывания в санатории Маутхаузен… для дальнейшего прохождения службы.
У Порогова опять иронически дергаются уголки рта, но он не успевает ответить. Валерий проводит по струнам и вновь томно полуприкрывает глаза.
Довольно мне в разлуке быть,Что в новой жизни ждет меня, не знаю,О прошлом не-е-чего тужить…
Они, конечно, шутят, они радуются, но и тревожатся немного, я чувствую.
А почему тревожатся? Может быть, все дело в том генерале, который незадолго до нашего ухода из Маутхаузена, уже занятого американцами, произнес перед нами не совсем удачную речь? Генерал страстно призывал нас вернуться на Родину. Было очевидно, что он ничего не знает о тяжелой борьбе советских людей в фашистских концлагерях — о борьбе, цель которой состояла именно в том, чтобы помочь своему народу победить врага и вернуться домой… Но пусть на Родине пока ничего не знают о нашей борьбе за колючей проволокой. Мы возвращаемся к своим, к себе — вот что главное! И единственное, что может печалить, — это близкая разлука с друзьями. Я предчувствую, что нам скоро придется расстаться…
- Огонь и дым - M. Алданов - Историческая проза
- Юрий Долгорукий - Василий Седугин - Историческая проза
- Восемь племен - Владимир Тан-Богораз - Историческая проза