Говорить долго Софии Мироновне трудно. „Может, короче?“ – спрашивает. Короче нельзя. Да и сама она уже короче не может. Я чувствую, как она страдает от мысли, что лишь самую малую, самую ничтожную часть пережитого можно передать в словах. Мне даже кажется, что сейчас она не со мной, а там, в прошлом. И уже сама с собой говорит, со своей памятью.
Мне кажется важным рассказать вам о природе, на фоне которой все совершалось. Это почему-то я очень запомнила. Всю оккупацию было другое небо, оно было тяжелое, свинцового цвета, повисшее низко-низко над землей. Хотелось что-то сделать, чтобы небо прорвалось хотя бы в одном месте, стало светлее. Я так любила весну. Любила, когда цветут вишни и возле сиреневых кустов пахнет сиреневыми духами… Вы не удивляйтесь моему стилю, я стихи писала. А сейчас я весну не люблю. Это война стала между нами, между мной и природой. Когда цвели вишни, я видела фашистов в родном Житомире…
Я осталась жива чудом. Спасли меня люди, которые уважали моего отца. Отец был врач, по тем временам это было очень много. Меня привезли домой, я вся была в ранах, сразу высыпала нервная экзема. Я маминого и папиного голоса слышать не могла. Я все время кричала, замолкала только в горячей воде. Маму ни на секунду не отпускала от себя, она просилась: „Дочка, мне надо ж к печи, на огород…“ Я ее не отпускала. Как только она отходила, на меня все опять наваливалось. Все, что со мной было. Чтобы чем-то отвлечь, она приносила мне цветы. Все равно… Платье, в котором я была в СД, мама держала у себя. Никому не доверяла. И когда умирала, оно у нее под подушкой было. До ее смерти…
Первый раз я поднялась, когда увидела наших солдат. Вдруг я, которая лежала больше года, схватываюсь и выбегаю на улицу: „Родные мои! Роднусенькие…“ Солдаты на руках внесли меня в хату. В подъеме я на второй и на третий день побежала в военкомат: „Дайте мне работу!“ Папе сказали, он пришел за мной: „Детка, как ты пришла? Кто тебе помог?“ Меня хватило на несколько дней. И снова начались боли. Я кричала целыми днями. Люди шли мимо хаты, просили: „Господи, или прими ее душу, или помоги, чтобы она не мучилась…“
Спасли меня целебные грязи Цхалтубо. Спасло желание жить. Жить, жить и – больше ничего. Я еще жила. Жила, как все… Четырнадцать лет работала в Центральной библиотеке Академии наук. Это были радостные годы. Самые-самые. Теперь жизнь превратилась в сплошную борьбу с болезнями. Старость, что ни говорите, вещь скверная. Да еще болезни. Еще одиночество. Эти длинные ночи без сна… И вот сколько лет прошло, а мой самый страшный сон, я просыпаюсь в холодном поту. Я не помню фамилии Ани… Я не помню, то ли она с Брянщины, то ли со Смоленщины. А как она не хотела умирать! Заложит белые полные руки за голову и в окно через решетку кричит: „Я жить хочу!“ И я не могу найти ее родителей, передать им последний привет. Мне кажется, что я в каком-то вечном долгу».
И на Полотчине я услышала о том же. О долге человека перед человеком. И перед памятью.
Клара Васильевна Гончарова, рядовая, зенитчица:
«После войны поехала в деревню подписывать на заем. Люди живут в землянках. Приедешь – деревни нет, все в земле… Вышла женщина, какая там на ней одежка, страшно смотреть. Я зашла в землянку, сидят трое детей, они все голодные. Она им что-то толкла в ступке, какую-то траву.
Она спросила у меня:
– Ты пришла подписывать на заем?
Я говорю:
– Да.
Она:
– У меня денег нет, но у меня есть курица. Пойду спрошу, если соседка, она вчера просила у меня, купит, я тебе отдам.
Я сейчас рассказываю это, у меня ком в горле. У нее мужа убили на фронте, осталось трое детей, и ничего не, только эта одна курица, и она ее продает, чтобы отдать мне деньги. Мы тогда собирали наличными. Она готова все отдать, чтобы только мир был, чтобы дети ее остались живы. Я не могу об этом говорить… Я фронт прошла, но я чувствовала себя в долгу перед этой женщиной. Помню ее лицо. И всех детей ее…»
Велики наши человеческие долги за ту бульбу дробненькую, за эту последнюю курицу.
«Мама, что такое – папа?»
О женщине-матери должен быть отдельный рассказ. Хотя называть рассказами то, что я слышу и записываю, наверное, нельзя. Это не рассказы или не только рассказы и воспоминания. Это – живое чувство, живая боль, живая память, особенно когда рассказывает сама мать или вспоминают о матери.
Разве не живая, не утихающая рана то, что я услышала в маленькой квартирке Любови Игоревны Рудковской, партизанки Второй минской бригады отряда имени Кутузова?
«Я бегу, нас несколько человек бежит. А там моя уже стоит под автоматами. Но она видит, как мы бежим… И я слышу ее голос, она кричит. Мне потом люди рассказывали, как она кричала. Она кричала: „Хорошо, что ты платье белое одела и белые туфли. Тебя уже некому будет одеть…“ Она была уверена, что меня убьют, и у нее была радость, что я буду лежать вся в белом… Была такая тишина, почему-то не стреляли. Было слышно только, как моя мама кричит. А может, стреляли? Я не помню… Один мамин голос помню…
За войну вся наша семья погибла. Кончилась война, а мне ждать некого».
В другой раз ко мне в редакцию пришла спокойная, улыбчивая женщина с молодой короткой стрижкой, принесла свои военные записки. Не предполагая, насколько драматично то, о чем она будет рассказывать, я хотела начать наш разговор прямо в кабинете.
– Нет, – попросила она, – пойдемте куда-нибудь, где никого нет.
Мы пошли в парк.
– Об этом я не написала, а рассказать хочу.
– А о чем вы написали?
– О боевых действиях нашего партизанского отряда.
– А о чем хотите рассказать?
– Как я жила в войну с двумя маленькими детьми…
Вот он, рассказ Раисы Григорьевны Хасеневич, партизанки бригады «Народные мстители» имени В.Т.Воронянского:
«Стали бомбить Минск. Я бегом в детский сад за сыном, а дочь у меня была за городом. Ей как раз исполнилось два годика, она была в яслях, а ясли выехали за город. Я решила забрать сына и отвести домой, а потом идти за ней. Хотелось скорее собрать всех вместе, чтобы дети были рядом.
Подхожу к детсаду, а самолеты над городом, где-то бомбят. Слышу голос сынишки, ему было неполных четыре годика:
– Вы не бойтесь, мама сказала, их разобьют…
Заглядываю в калитку, а их человек пять, и это он так успокаивает других. А увидел меня, начал дрожать, плакать, оказывается, он страшно боялся.
Привела его домой, попросила свекровь присмотреть, а сама пошла за девочкой. Пришла на то место, где должны быть ясли, никого там нет. Кто-то из деревенских людей подсказал, что детей увезли. Куда? Кто? Говорят, что, наверное, в город. Было с ними две воспитательницы, никакой машины не было, и они пошли пешком. Это недалеко за городом. Пятнадцать – двадцать километров. Но это же такие маленькие дети, от годика до двух… Я искала их две недели… Когда зашла в дом и мне сказали, что это именно эти ясли, эти дети, я не поверила. Они лежали, извините, в испражнениях с температурой. Как мертвые. Заведующая яслями совсем молодая женщина, она стала седая. Они, оказывается, весь путь до города прошли пешком, их теряли по дороге, многие дети умирали…
Хожу между ними и не узнаю свою дочь. Заведующая меня успокаивает:
– Не отчаивайтесь, ищите. Она должна быть здесь. Я ее помню…
Я нашла свою Элочку по одному ботиночку… так бы я ее никогда не узнала…
Потом сгорел наш дом… Мы остались на улице, остались в чем стоим. Это уже немецкие части вошли в город. Нам некуда было деться, несколько дней я ходила с детьми по улице. Встречаю Тамару Сергеевну Синицу, о войны м ы с ней были немного знакомы. Она выслушала меня и говорит:
– Идемте ко мне.
– Мои дети коклюшем болеют. Как я могу к вам идти?
У нее тоже были маленькие дети, они могли заразиться. А это же такое время… Ни врачей, ни лекарств. Ничего…
– Нет, идем.
Такое разве забудешь? Они шелухой делились с нами. Из своей старой юбки я сшила сыну штанишки, чтобы что-нибудь ему подарить на день рождения…
Казалось бы, все силы матери уходили на то, чтобы спасти своих маленьких детей – четырехлетнего сынишку Леню и двухлетнюю дочь Элочку в условиях оккупированного города. И кто бы ее осудил, если бы только этой мыслью она и жила? Нет такого суда над ней, кроме собственного. Как только представится возможность, удастся наладить связь, Раиса Григорьевна включится в подпольную работу. Сына, потому что он все-таки постарше и за ним легче присмотреть, она отведет свекрови, которая поставит условие: „Возьму внука, но чтобы ты больше в дом не приходила. Из-за тебя и нас убьют…“ Три года мать не будет видеть сына. А с дочкой, когда на ее след нападет СД, она уйдет в партизаны: „Я буду нести ее на руках пятьдесят километров…“
– Дочка была с вами в партизанах все время? – спрашиваю я Раису Григорьевну.
– Больше года она была со мной. Часто думаю: как мы это пережили? Вот я женщина, как я это перенесла? Не знаю… Спросите меня – не скажу. Милая моя, такое выдержать невозможно. От слова „партизанская блокада“ у меня и сегодня стучат зубы.