Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Порой, когда он говорил о гражданской войне в Испании[386], я опасался, что свободные порывы его воображения могут вступить в противоречие с его рассудком и старался убедить его в закономерности и справедливости политических, моральных и интеллектуальных позиций противников Франко, как это было в тот вечер, когда он рассказывал о президенте Испанской республики Азана и его «секретном дневнике», дневнике, куда Азана день за днем, час за часом заносил самые мелкие детали (по-видимому также и наиболее значительные) революции и гражданской войны: окраску неба в тот или иной час того или иного дня, голос фонтана, шум ветра в листве деревьев, эхо винтовочных выстрелов, прозвучавших на соседней улице, бледность или надменность, жалость, испуг или измену, или цинизм, или симуляцию, или эгоизм епископов, генералов, политических деятелей, придворных, знаменитостей, руководителей синдикатов, испанских грандов, анархистов, которые его посещали, давали ему советы, выступали с ходатайствами, обсуждали вопросы, продавались и предавали. Разумеется, тайный дневник Азана не был опубликован, но он не был также и уничтожен. Де Фокса читал его; он говорил о нем как о документе необычайном, в котором Азана представал удивительно свободным от влияния людей и обстоятельств, одиноким в климате чистом и отвлеченном.
Но в иных случаях де Фокса оказывался странно неуверенным при столкновении с самыми несложными аспектами проблем, которые, как можно было думать, давно должны были быть им разрешены, и притом окончательно, в недрах его католического самосознания, — как, например, однажды в Белоострове под Ленинградом. Несколькими днями раньше, в светлую пятницу, я вместе с де Фокса был в траншеях Белоострова перед предместьями Ленинграда. Там, примерно в пятистах метрах, позади «ежей»[387] и двойной линии советских траншей и блиндажей, мы видели двух русских солдат, открыто шедших по снегу на лесной опушке с елкой на плечах. Они шли, мерно раскачивая руками, словно бахвалясь. Это были два сибиряка, высоких, в больших серых папахах из каракуля, надвинутых на лбы, в длиннополых маскплащах песчаного цвета, закрывавших их до каблуков их ботинок, с ружьями за плечами. Ослепительный блеск солнца на снегу придавал их фигурам гигантские размеры. Полковник Люктандер повернулся к де Фокса и сказал ему: «Господин посол! Не хотите ли — я запущу в этих двоих пару гранат?» Неловко укутанный в своем белом лыжном костюме, де Фокса посмотрел на Люктандера из-под своего капюшона: «Сегодня святая пятница — ответил он, — зачем же я стану брать себе на душу этих двоих людей в такой день? Если вы на самом деле хотите сделать мне приятное, не стреляйте!» Полковник Люктандер был, казалось, очень удивлен: «Мы здесь затем, чтобы вести войну!» — сказал он. — «Вы правы, — ответил де Фокса, но я-то здесь всего лишь в качестве туриста». Его тон и жестикуляция были странно возбужденными и удивили меня; его лицо было бледно, и крупные капли пота выступили на его лбу. Ему внушала отвращение не мысль, что эти два человека в его честь могут быть принесены в жертву, но мысль, что они будут убиты в светлую пятницу!
Однако полковник Люктандер, потому ли, что он не понял взволнованной французской речи де Фокса, потому ли, что на самом деле хотел оказать ему честь, — все же приказал запалить парой гранат по двум русским солдатам. Двое сибиряков остановились и проследили глазами за полетом свистящих гранат, которые разорвались в нескольких шагах, не причинив им вреда. Когда де Фокса увидел обоих советских солдат продолжающими их путь, не выпуская из рук своей елки и раскачивающих руками, как будто ничего не произошло, он улыбнулся, покраснел, удовлетворенно вздохнул, но сказал тоном, выражавшим сожаление: «Жаль, что нынче святая пятница. Я охотно посмотрел бы, как их разорвало бы на клочки, этих смелых ребят!» Потом, протягивая руку над парапетом траншеи и указывая мне на огромный купол святого Исаакия, православного собора в Ленинграде, сверкавшего вдали над крышами осажденного города, он сказал: «Посмотри на этот купол. Не правда ли, до чего же он католический!»
Сейчас перед ироническим и улыбающимся Вестманном де Фокса сидел мясистый, полнокровный, с его жирным лицом, протянутым навстречу худому и светлому лицу Вестманна, как лицо католического дьявола, сидящего на храмовых ступенях перед ангелом, одетым в серебряные одежды. Нечто чувственное иногда утяжеляло его остроумное неверие, впрочем то было, быть может, постоянное присутствие этой гордости, которая у латинян, в частности у испанцев, стесняет и препятствует их непроизвольным движениям, глубоким побуждениям, играм непредвзятого и вольного ума. Я чувствовал в де Фокса лукавую неуверенность, боязнь слишком раскрыться, показаться обнаженным в отношении чего-то тайного и подставить себя, безоружного, под опасность неожиданного ранения. Я слушал и молчал. Призрачный отблеск снега, в котором угасали розовые огни свечей и холодное сверканье хрусталя, фарфора и серебра, придавал словам, улыбкам, взглядам нечто умышленное, скрытное, производил впечатление какой-то засады, вечно настороженной и вечно избегаемой. — «Рабочие — не христиане», — говорил де Фокса. — «Почему же? Они — тоже христиане naturalites»[388], — отвечал Вестманн. — «Определение Тертуллиана[389] неприменимо к марксистам, — говорил де Фокса. — Рабочие-материалисты naturalites. Они не верят ни в ад, ни в рай». Вестманн пристально смотрел на де Фокса глазами, полными лукавства. — «А вы верите?» — спрашивал он. — «Я — нет!» — отвечал де Фокса.
И вот на столе появился шоколадный торт, большой монашеский торт, круглый, как колесо, изукрашенный сахарными цветами и зелеными весенними фисташками на шоколаде цвета монашеской рясы. Де Фокса принялся говорить о Дон-Жуане[390], о Лопе де Вега[391], о Сервантесе[392], о Кальдероне де ла Барка[393], о Гойе[394], о Федерико Гарсиа Лорке[395]. Вестманн говорил о сестрах Сакрэ Кёр, об их сладких пирогах, об их вышивках, об их молитвах на французском языке, приторном французском, с акцентом старообразия, напоминающим, скорее, «Принцессу Клевскую»[396], чем Паскаля[397] (скорее, «Опасные связи»[398], — поправил де Фокса, — чем Ламменне[399]). Де Фокса говорил о молодом поколении испанцев, о спортивном характере их католицизма, об их религиозном рвении, направленном к Святой Деве, святым и спорту, об их христианском идеале (не святой Людовик со своей лилией[400], не святой Игнаций с его посохом[401], но молодой рабочий-синдикалист или коммунист из предместий Мадрида или Барселоны в майке велосипедиста или футболиста). Он рассказал, что в период гражданской войны в Испании футболисты в большинстве своем были «красными», а почти все торреро — франкистами. Публика на корридах была фашистской, а на футбольных матчах — полностью марксистской.
— Будучи добрым католиком и добрым испанцем, — говорил де Фокса, — я был бы готов согласиться с Марксом и Лениным, если бы вместо обязанности разделять их социальные и политические теории, я мог бы просто почитать их как святых.
— Ничто не мешает вам почитать их как святых, — возразил Вестманн. — Вы же охотно опуститесь на колени перед королем Испании. Почему же нельзя быть и коммунистом по божественному праву?
— Вот это-то как раз и является идеалом во франкистской Испании, — ответил де Фокса, смеясь.
Когда мы встали из-за стола, ночь уже значительно продвинулась вперед. Усевшись в глубокие кожаные кресла в библиотеке перед широкими окнами, через которые открывался вид на порт, мы следили глазами за полетом чаек вокруг судов, замурованных в ледяном паркете. Отблеск снега стучался в наши стекла словно нежное и холодное крыло морской птицы. Я смотрел на Вестманна, который легко и бесшумно передвигался в этом призрачном свете, словно прозрачная тень. У него были очень светлые голубые глаза, похожие на белые стеклянистые глаза античных статуй, его лоб обрамляли серебряные волосы, как серебряные ризы, обрамляющие лики византийских икон. У него был прямой и тонкий нос, бледные и узкие, немного усталые губы, маленькие руки с длинными и тонкими пальцами, отшлифованными вечными соприкосновениями с кожей вожжей и седел, с лошадиной упряжью и поводками породистых собак, с фарфором и драгоценными тканями, со старой прибалтийской керамикой, с трубками Лиллехаммера и Дунхилля[402]. Сколько горизонтов, с их сверкающими снегами, пустынным водами, нескончаемыми лесами, вобрали в себя голубые глаза человека севера! Какая глубокая и ясная скука отразилась в этом светлом, почти белом взоре: благородная, античная скука, пресыщенная современным миром, сознающая его умирание! Сколько одиночества запечатлелось на этом бледном лбу!
Было в нем что-то прозрачное; его руки едва притрагивались к бутылкам опорто и виски, к рюмкам из светлого хрусталя и, казалось, растворялись в воздухе — такими бледными и легкими становились они в этом призрачном отблеске снегов. Он перемещался по комнате словно тень или любезный призрак, легко прикасаясь к кривизне мебели, к рюмкам, бутылкам, спинкам кожаных кресел. Запах опорто и виски таял в теплом аромате английского табака, смешиваясь с усталым и старинным запахом кожи и скудным запахом моря.
- Войска СС. Кровавый след - Ник Уорвол - Военное
- Великая Отечественная война 1941–1945 гг. Энциклопедический словарь - Андрей Голубев - Военное
- Drang nach Osten. Натиск на Восток - Николай Лузан - Военное
- Война империй. Тайная история борьбы Англии против России - Андрей Медведев - Военное
- Радиоразведка: ответный удар - Михаил Ефимович Болтунов - Военное / Прочая документальная литература