Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я вместе с вами слушал музыку, — сказал профессор. — Я очень люблю музыку. В моей библиотеке хранились прекрасные издания Бетховена, Моцарта, Вагнера. Я не смог уберечь их — мою библиотеку уничтожили гестаповцы. Феликсу Бартольди[118] я добавил имя Израэль, тем же именем наделил Джакомо Мейербера[119]: мне, еврею, разрешалось слушать только еврейскую музыку, я надеялся таким образом спасти нескольких немецких классиков. Но их произведения сгорели во время бомбардировки Дрездена. Мне не жаль тех нот. Мне жаль дома, в котором я жил, города, в котором я родился, страны, которая и моя родина тоже.
И поэтому, когда я слушаю музыку, я всегда думаю о политике. Но сегодня, юные мои друзья, глядя на вас, получающих награды за музыку Шопена, я подумал: какие вы счастливые, что можете отдаться только музыке. Я забыл обо всем: о моей старости, о моих переломанных костях, о страшных годах фашизма, о друзьях, которых я даже похоронить не мог — их вывозили эшелонами и отправляли в газовые камеры. Но нам нельзя забывать! (Простите, мои юные друзья, что я порчу вам праздник! К вам я обращаюсь прежде всего! Музыка сама по себе не правит миром! Миром правит политика. Исполняя Шопена, вам придется бороться за него. Как и народу, который его родил.
— Зачем он все это говорит? — спросила женщина со свитером. Сидевший перед нами молодой человек в толстой куртке обернулся и сказал:
— Он хочет научить вас политике.
— Политика! А наших пленных в Польше заставляют пахать вместо лошадей! — злобно сказал пожилой господин, который перед тем слушал музыку с закрытыми глазами.
— В самом деле? — равнодушно спросил молодой человек в куртке. В задних рядах захихикали, заскрипели и застучали сиденья, послышался смех. Становилось душно, как на вокзале.
— Я в газетах читал, — сухо ответил пожилой. — А вы что — не верите? Мало вы еще видели.
— В самом деле? — равнодушно повторил молодой человек в серой куртке — коротко остриженный, с энергичным, ожесточенным, исхудавшим лицом.
— Я от них удирал от самого Ростова. Ах, какой же это богатый край! И кому он достался? Этим бандитам, которые убивали наших жен и детей, стреляли в нас из-за каждого угла? Я мог бы тебе, юноша, многое порассказать.
— Сам видел, — равнодушно произнес молодой человек в куртке.
— А, простите. Я не знал, что вы были в плену, — с уважением сказал пожилой господин.
— Ничего, — сказал молодой человек и прервал разговор.
Профессор Генрих К. молча смотрел в зал. Он снова отер лоб платком и с заметно мучительным усилием продолжал дальше:
— Помните: музыка — это политика. Так же, как литература, наука и искусство. Как выращиванье деревьев и воспитание детей. Не убережешь дерево, не убережешь ребенка от уничтожения и смерти, если не займешься политикой, не будешь бороться против войны. Дерево срубят на дрова, ребенок погибнет в окопе, сгорит в колыбели. И музыка не убережется от гибели, хотя и кажется нам вечной. Ее сожжет фосфор, растопчет сапог гестаповца, газовая камера задушит музыканта, приклад разобьет инструмент. Поэтому знайте: когда вы играете Шопена — хотите вы или нет, — вы защищаете мир. Я хотел бы, чтоб вы защищали его сознательно. Чтобы вы, слушая музыку Шостаковича и Арнольда Шёнберга, защищали мир во всем мире от военных преступников. От всех тех, кто хотел бы превратить нас в пушечное мясо, а культуру ограничить порнографией и джазом.
Низкий бас в зале начал вдруг напевать мелодию самбо, которая каждый день звучала по американскому радио. Самбо — это такой танец, в котором партнеры качаются взад-вперед, словно сиамские ваньки-встаньки.
— Пусть нам лучше расскажут, что творят с нашими пленными, — сказала женщина со свитером.
— Кое-кто из них находится тут в зале, мог бы и выступить, — сказал пожилой господин и неприязненно покосился на молодого человека.
— Ты должен хоть что-то сказать от нас, как сумеешь, — обратился к мужчине в куртке сидящий рядом щуплый, небольшого роста паренек в длинном, на вырост, плаще: видно, на пересыльном пункте не смогли подобрать ему штатской одежды.
— В самом деле? — равнодушно спросил молодой человек в серой куртке. Прищурившись, он смотрел на профессора К. и слегка улыбался — снисходительно, с оттенком добродушной иронии.
— Жид, верни нам наших военнопленных! — истерически выкрикнул кто-то из зала. — Тогда и поговорим!
Профессор остановился на полуслове.
— Если желаешь выступить, можешь сделать это после меня, — сказал он с неожиданной твердостью. — Я не позволю прерывать себя. И скажу все, что хочу вам сказать.
— Действительно, старый жид! — негромко сказала женщина со свитером. — Я научилась узнавать их во время войны, в Судетах. У них у всех какая-то особая походка. У немцев я такого не замечала. Ostjude[120].
— Тихо! Здесь не фашистский митинг! — выкрикнули из угла зала. Там сидело несколько учеников музыкальной школы и школы садоводства, члены ФДЮ — Союза Свободной Немецкой Молодежи. В первом ряду лауреаты испуганно оглядывались по сторонам. На минуту зал затих, и профессор снова заговорил:
— Только противостоя бывшим гитлеровцам, которые снова посягают на власть в Западной Германии, только требуя объединения родины, наказания военных преступников, — мы сможем окончательно растоптать фашизм и обеспечить прочный мир. И тогда — музыка в Герценбурге зазвучит совершенно иначе, чем сегодня: она станет прекрасней, свободней, человечней!
— Ответьте же этому старому жиду! — нетерпеливо сказала женщина со свитером. — Зря ему не распотрошили его толстое брюхо!
Молодой пленный передернулся, будто что-то внезапно укусило его.
— В самом деле надо ответить, — сказал он равнодушно и провел рукой по коротко остриженным волосам. Кто-то похлопал его по плечу, кто-то сунул ему в руки пачку сигарет. Пленный положил сигареты на пустое сиденье рядом и ничего не сказал. В зале же развлекались вовсю. Зрители в первых рядах сидели с серьезными минами и в упор смотрели на профессора. Руки они сложили на коленях, которые ритмично поднимались и опускались. Они топали; пыль с полу медленно поднималась к потолку, притемняя свет канделябров.
Профессор Генрих К. сказал с силой:
— Думаете, мы вас не воспитаем? Ошибаетесь — воспитаем. — И он медленно сошел с трибуны.
Директор музыкальной школы, белый, как стена, с программой праздника в дрожащих руках поднялся и начал что-то говорить, обращаясь в зал. Но его слабый голос утонул в шуме и топоте. За спиной директора над эстрадой лампы бросали желтый свет на зеленые леса и холмы, среди которых бушевал бурный поток. Под фреской, на широкой деревянной раме золотилась восковыми буквами готическая надпись:
Поток, что в грядущем позволил нам подвиги наши предвидеть,О, детства сладчайший сон, к нам снова, как прежде, явись!
«О, детства сладчайший сон!» Вдруг в зале стало тихо. Бывший военнопленный в серой куртке молча поднялся и стал пробираться к эстраде. Ему предупредительно освобождали дорогу. Он остановился перед трибуной, не спеша расстегнул куртку и, обращаясь к профессору, который, сгорбившись, стоял у стены, сказал:
— Профессор, вы пережили войну как узник. Вы жили в Дрездене, в доме для евреев. Вы работали на фабрике, носили желтую нашивку, люди остерегались вас, как заразы. Так что же вы можете знать о войне?
Он замолчал, обвел взглядом зал и продолжил с ироническим блеском в глазах:
— Пожалуй, я лучше знаю, что такое война. Я и мои товарищи, только что вернувшиеся из плена. Мы воевали на Восточном фронте. Я знаю, что такое бомбардировка. Не наша, а их, когда земля ходит под блиндажом. Фашизм? Он отправил бы вас в газовую камеру, если бы не жена-«арийка» и не случай. А мы — мы представляли фашизм на фронте. Мы лучше знаем, как он выглядит. Ну и конечно же, мы не виноваты, все мы мучились и страдали, как настоящие герои!
Зал молчал. Пленный в куртке продолжал:
— Но что вы знаете о коммунизме? Вы его испытали на собственной шкуре? Я — испытал, я и мои товарищи. Мы, профессор Генрих К., возвращаемся из неволи. Четыре года я был в советском плену! Вы думаете, там, в плену, было легко? Здесь вот жаловались, что не имеют и двух яиц на завтрак, что нет своей газеты, что приходится, бедолагам, таскать кирпичи. А там люди часто сухой хлеб ели. А кирпичи… Вы думаете, русский кирпич легче немецкого? Меньше обдирает пальцы? Обдирает точно так же, у всех одинаково. Мы много работали. Мы восстанавливали русские города, которые разрушали во время войны. Нам говорили: «Вы сожгли наши дома, так расчищайте теперь руины. Убедитесь сами, как это тяжело». Кто-нибудь из вас, в этом зале, строил дом? Носил известь? Так знайте же, что это труднее, чем топать на концерте. Особенно для кадрового офицера. Многие из моих товарищей болели, многие не хотели работать.
- Дни и ночи - Константин Симонов - О войне
- В окопах Сталинграда - Виктор Платонович Некрасов - О войне / Советская классическая проза
- Стужа - Василий Быков - О войне
- Гауптвахта - Владимир Полуботко - О войне
- Полет шершня - Кен Фоллетт - О войне