арийцы, погуляем по буфету, а быдло пускай поупирается. Ты в России-то бывал? — спрашивает фюрер и еще ставит мне кружку.
— Бывал. — говорю, — не раз.
— А фюрера ихнего видел, Сталина?
— Встречал, — говорю, — пару раз в Баку и в Тифлисе. Он банки курочил. Почтовые дилижансы брал с партнерами. Неплохой был урка, но ссучился. Генсеком стал. Ведет себя как падла в камере. Кровь из мужика пьет, дворян кокошит, батюшек изводит. Кровной пайкой не брезгует. Но это еще цветочки. Ягодки у вас обоих впереди.
Тут фюрер задумался о чем-то, потом говорит:
— Трудно мне будет. Трудно. Однако я привык поступать по-вагнеровски, по-ницшевски, а не по-баховски. Я твоему Сталину попорчу нервишки!
— Дай-ка я тебе по руке погадаю, — говорю фюреру, потому что почуял в нем что-то зловеще-зловонное. Дает он мне свою руку вверх ладонью. — Вот эта линия, — гадаю, — свидетельствует о том, что ты в детстве говно жрал. Но она же, эта линия, — линия величия и везения. Суждено тебе наломать больших дров в истории.
— Все правильно, — обрадовался фюрер, — но, гляди, насчет кала помалкивай. Я его никогда не ел. Я художник, Фан Фаныч! Большой художник. Не ел.
— Ты просто не помнишь. Такое случается в самом раннем детстве, и это признак избранной фигуры и крупной личности. К тому же вон та линия говорит, что твой любимый цвет — коричневый. Кстати, — спрашиваю, — это не ты случайно пальцем нарисовал свастику в сортире рейхстага?
— Ты большой маг, — сказал, побледнев, фюрер. — Я ее еще нарисую, и не дерьмом, а кровью! В Лувре, в Букингемском дворце, в Кремле и в Белом доме! Все сгнило! Все провоняло гуманизмом! Фэ! Я сожгу этот свиной хлев мира!
— А может, — говорю, — лучше тебе поучиться рисовать? Сейчас в связи с инфляцией можно брать уроки за кусок хлеба у самого Ван-Гога.
— Я призван не брать уроки, а давать их! — осадил меня Гитлер, и я, Коля, горько подумал тогда о том, сколько в этом веке свалилось на наши бедные головы вонючих, безумных, безжалостных учителей.
Сидим, пиво пьем. Костюм и пальто — не нарадуюсь. И высохли, и не колются, и не жмут брюки в паху, — может, думаю, обойдется, приживутся, и поношу их до лучших времен? Die там! Сию же минуту Геринг по пьянке толкнул Гитлера, и тот смахнул на меня локтем яичницу с салом и кружку пива вылил.
— Ничего, — говорит, — скоро ты у нас форму наденешь. Она на тебе сидеть будет хорошо. Не то что это дерьмо!
— Нет, — отвечаю, — форма урке ни к чему. Я же не фашист.
Вдруг вижу: за окном по улице процессия канает. Впереди людей катафалк. Восемь лошадей, и все идут тихо, головы опустив, и о чем-то думают, думают и думают. На катафалке гроб. Провожающих — человек десять, и среди них, Коля, вижу я своих кирюх. Розу Люксембург и Кырлу Либкнехта. Плачут оба. Я ору из окна:
— Люксембург! Либкнехт! Роза! Карл!
Гитлерговорит:
— Где они? Где они? К оружию, граждане! Кружки — в руки!
Если бы я не объяснил фашистам, что Роза и Карл не коммунисты, а просто у них кликухи и они мои кирюхи, то им бы тогда попало. Кликухи же Курт и Магда получили за то, что молотили виллы и квартиры хозяев фабрик и заводов. Экспроприировали таким честным образом прибавочную стоимость.
Тут Гитлер челкастый с усиками хватился наконец своего партийного лопатника, залез на стол и кинул речугу:
— Нация, крадущая бумажник у своего фюрера, далеко пойдет! Я заставлю худшую часть Германии харкать кровью! Надоело! Пора, урки, рейхстаг поджигать! Пущай попылает синим пламечком колыбель еврейско-болгарских ублюдков! Все на баррикады!
Я говорю: «Без меня, господа, без меня!» — и линяю. Догоняю катафалк, лечу как на крыльях, откуда только силы взялись, и чувствую всей кожей: дрожат на мне костюм и пальто сладкой дрожью последней агонии. «Кого, — говорю, — Роза, хороните?» Представь себе, Коля, хоронили они портного Соломона. Он не мог примириться с массой заказов на переделку одежды и повесился.
Снял я с себя на ходу пальто, потом пиджак с брюками и в одних трусиках остался. Положил все вещи в гроб рядом с тем телом, которое их перелицевало, и на сердце у меня — печаль покоя. Я выполнил свой долг перед обиженными и униженными вещами.
И не надо, Коля, никогда ничего перелицовывать. Пускай живут и помирают в свой законный час или же от нормального несчастья леса, пиджаки, государства, полуботинки, литература, пальто, горы, кошки, мышки, галстуки и люди. А вообще человечеству невдомек, что не тяпни я тогда из гитлеровского плаща лопатник с фанерой — и, возможно, не стал бы фюрер поджигать рейхстаг. Не надо, Коля, ничего перелицовывать. И я не желаю идти с Кырлой Мырлой на Страшном Суде по одному делу за переделку мира. Не хочу, и все! Мир, ей-богу, не прощает человеку перелицовки. Он нам уже и в паху, вроде брюк, жмет, и грудь давит, дышать нечем. И мы приписываем ему свои собственные грехи страстно и отвратительно… насчет же фюрера, Коля, я не выламываюсь. У меня это одна-единственная ужасная вина. Ты бы видел, какими шнифтами он кнокнул, когда хватился лопатника, на партнеров по банде и сказал: «Хватит! Чаша терпения переполнена! Это — последняя капля!» — понял бы, что именно на моей совести кровь и загубленные жизни миллионов людей. Я уж не говорю об искромсанной поверхности Земли. Тут кое-кто утверждает, что во всем виноват Гитлер и еще больше — Сталин. Какая же это все херня! Фан Фаныч во всем виноват. Один Фан Фаныч. И одному ему идти по делу. Не по сочиненному Кидаллой с ЭВМ, а по своему особо важному делу. Господи, прости!.. Ничего не могу сказать в свое оправдание!..
10
Вот ты спрашиваешь, Коля, почему Фан Фаныча на фронт не взяли. Мог бы, конечно, и сам допереть что к чему, но я уж поясню, потому что со всеми этими делами связан важный момент моей жизни. А если копнуть поглубже, осмелиться если копнуть, то и в жизни теперешнего мира. Глубже мы с тобой копать не будем.
Так вот, проходит с 22 июня ровно в четыре часа десять дней. Я, разумеется, жду, когда дернут, прикидываю, по какой пойду статье и что за сюжетец будет у моего дела. На месте Кидаллы я бы уже на второй день войны ухайдакал меня по делу о попытке отравления обедов и ужинов — завтракают, Коля, руководители дома