Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможны, конечно и попытки прямого изображения чисто духовных сфер, вспомним, например, дантовский Рай, где поэтизируется встреча человеческого ума с Логосом. Однако существует предел возможностей языка, и даже Данте сомневался в своей способности «описать» Рай. При всей божественности языка, как дара свыше, следует все-таки «вспомнить» (уже в платоновском смысле), что высшие духовные состояния означают разрушение тех обычных человеческих умственных способностей, к которым человек привык, но которые в действительности связаны всего лишь с его пребыванием в специфических земных условиях. Более того, они (эти состояния) в своих крайних моментах означают также вхождение в реальность абсолютно неописуемую и непередаваемую. Очевидно поэтому, на человеческом языке Бог наиболее глубоко «описан» в отрицательном богословии — язык здесь может использоваться только негативно, но и этот «негативизм» говорит все-таки о парадоксальных, но позитивных возможностях языка.
ТЕНЬ ЛЮЦИФЕРОВА КРЫЛА
«Московский комсомолец». 25 марта 1990 г.
Юрий Мамлеев — писатель хоть и известный, но главным образом не в России, или, как говорят там, где он известен, в метрополии. Но пишет он, естественно, как и все там — сколько бы они ни пыжились, и ни надувались европейской спесью, и ни уверяли, что стали другими, — пишет он о России, или, если угодно, о Советском Союзе. То есть, конечно, пишет он не об этом, но здесь та почва, на которой взрастают его персонажи, о которых все же нужно сказать два слова. Дело в том, что читателя, воспитанного на «Хижине дяди Тома» и «Молодой гвардии», от рассказов Мамлеева может взять оторопь. Кого-то, не исключаю, сильно прихватит здоровье, и мозги долго будут чувствовать себя не своими, словно бы их пустили по воле волн. Вот тут-то надобно и восторжествовать, ибо целью писателя смело можно обозначить именно это состояние. Определение такого рода текстам придумать сложновато, а укоренившийся термин «сюрреализм» выглядит библиотечным штампом, ибо не много общего у Бретона, Элюара и Мамлеева.
Из человеческих черт этого человека, являющего собой полный контраст своим книгам, можно отметить говорящее о многом обстоятельство: приезжая сюда из розового Парижа, он не говорит подобно большинству эмигрантов: «У вас тут…»
— Каким образом вы выбрали именно такой жанр для своих рассказов? Это, в общем-то, странноватая сторона.
— Да, это немножко необычно. Скорее, необычна не форма, а содержание, которое у меня связано с определенным видением мира и человека. Все произошло довольно внезапно. До этого я пробовал писать. Получалось довольно гладко, но было подражанием тому, что прочитано. И вдруг совершенно неожиданно (я даже запомнил день) увидел в своем воображении необычную ситуацию. В общем-то ничего особенного, но в ней был неожиданный поворот. Я зафиксировал эту ситуацию и начал писать. Но чтобы войти в то видение, которое у меня возникло, я должен был делать определенные усилия. Это не было просто так — садишься и пишешь. Конечно, сюжетная линия у меня рождалась заранее, но когда я садился писать, самым трудным для меня было войти в определенное состояние. Потому что именно в этом состоянии, психологическом или духовном, появлялось это видение. Рождались эти человечки, фигурки, о которых так часто говорят прозаики, описывая своих героев.
А потом уже оказалось, как подтверждали многие критики, что подобное видение свойственно русской литературе вообще, главным образом линии Гоголя и Достоевского. Но, конечно, это видение трансформировалось в нашем веке в еще более апокалиптическую сторону.
— А кроме себя вы видите еще кого-то?
— Кроме собственно родоначальников этой линии в литературе, были и такие, чье видение близко к моему. В этой связи упоминают Федора Сологуба, особенно его «Мелкий бес». Что касается современной литературы, то таких я не вижу. Если взять русскую зарубежную литературу, ее авангардную ветвь, то кроме меня обычно называют Сашу Соколова и Лимонова. Но они совершенно иные.
Что касается советской литературы, литературы метрополии, то тем более я вряд ли могу кого-то назвать. Но беда в том, что мы знаем не всю свою литературу. Существует глубинный слой, который еще не опубликован и неизвестен советскому читателю. И если будет полная картина, то, уверен, подобные мне найдутся. А существующий термин «вторая», или «новая» проза — слишком обобщен. Туда входят писатели — «немножко нетрадиционалисты». Но это слишком широко.
— Ваша форма классична. Можно найти и «просто» рассказы, без чертовщины и мистики. И их много.
— Дело в том, что меня писателем-авангардистом можно назвать очень условно. Подтекст моих рассказов, само содержание воздействует несколько необычно. А раз необычно, люди думают — авангард. Конечно, никакого авангарда нет. Форма классическая, традиционно русская, идущая от Чехова. У людей молодого поколения, сейчас читающих мои рассказы, возникает реакция: почему это не было напечатано в семидесятые? Мы, мол, не видим никаких проблем. Но люди старшего поколения смотрят на это совершенно другими глазами. До нашего литературного возвращения (1988–1989 г.) они предупреждали — это невозможно публиковать, читатель не готов к этому. Видите, какая разная реакция?
— Почему же тогда одни рассказы вы пишете в классической, а другие — в сюрреалистической форме?
— Корни всей литературы — реализм. Но реализм — это очень широкое понятие. Прежде всего надо определить, что такое реальность… Во-вторых, переход от реалистической прозы к фантастической прозе, с моей точки зрения, не так уж и труден. Фундаментальным и ключевым здесь является определение Достоевского, что жизнь фантастичнее вымысла. Надо исходить из того, что в основе моих сюрреалистических вещей лежит обычная в русской литературе этой линии вещь — обнажение тайников человеческой души. Обнажение всего скрытого, часто непонятного, хаотического. Или, наоборот, великого, бездонного. В состоянии своего обыденного сознания человек как бы не замечает этого. Но «это» существует и иногда проявляется в его поведении. Часто человек нашей цивилизации живет в состоянии сна, совершает свою работу, и весь круговорот жизни идет чисто механически. И он совсем не фиксирует внимание на тех глубинах, которые есть в нем самом. Если эти глубины обнажить, если поведение героев определить этими глубинами, то, действительно, мир станет как бы фантастичным. И это ярко выражено в «Петербургских повестях» Гоголя. В мировой литературе Гоголь считается основателем сюрреализма. Он чуть ли не вырастает до уровня Данте, Шекспира, Достоевского. А «Нос» — это классика сюрреализма. И герои Достоевского ведут себя не так, как бывает в повседневной жизни. Тем не менее это реализм, отражающий внутренние, самые странные, великие, темные, светлые, какие угодно, но не особенно стандартные состояния человеческой души. Но именно они имеют большое значение для людей, потому что именно из этих глубин создается искусство, рождается философия. Для этого человек должен выйти из своего ординарного состояния. Праща — и это немного странно, — но у нас в России разница между глубинными и ординарными состояниями не такая огромная, как на Западе. «Ординарные» состояния у нас менее ординарны. Запад более рационалистичен, организован и дисциплинирован. И эта разница там гораздо больше проявляется. Поэтому-то там так любят русскую литературу. Она противоположна их обычному строю жизни.
— Вы задумывались о связи с британской традицией: Свифт, Кэрролл?
— Западные критики любят проводить параллели, разложить все по полочкам. И они в связи со мной называют два имени: Фланнери О’Коннор и Эдгар По. И называется еще имя Босха, гениального живописца, чьи полотна в средние века интерпретировались как изображение Ада. Ну а сейчас в зависимости от вкуса некоторые охотно принимают его как сюрреалиста.
— А Салтыков-Щедрин? У него ведь тоже есть такие внезапные погружения?
— Все-таки он более далек. Но если вы принадлежите к русской литературе, вы не избегнете параллелей со многими писателями. Это — единое море.
— И все же складывается впечатление, что вы можете излагать обычным языком, не прибегая к фантасмагорическим приемам…
— Это все зависит от сюжета рассказа. Чехов говорил, что можно написать рассказ о том, как люди обедают, — и волосы встанут дыбом. Если вы берете сюжет, который возник из обыденной жизни, — это одно. Но, например, в моем рассказе «Голос из ничто» существуют мифологические существа, а в «Изнанке Гогена» живут вампиры. Что об этом можно сказать? На самом же деле это заурядный сюжет в мировой литературе, но для русской литературы, особенно для советского читателя, это необычно. Тем более когда действие происходит в современном мире. Кроме того, сама тема. Когда вы пишете о потусторонних явлениях — это уже фантасмагория. С другой стороны, эти явления так часто описывались в мировой литературе, что можно считать их обычными. Но как к ним подойти? Можно взглянуть настолько оригинально, что это не будет иметь ничего общего с предыдущим. Однако для меня было интересно другое, а именно: изобразить не действия этих существ, что делается обычно, а их психологию, их внутренний мир. И тогда возникает эффект «фантастики». Это дает совершенно иной подход к теме «вампиризма», которая на Западе вульгаризована до невероятности.
- Коммандос Штази. Подготовка оперативных групп Министерства государственной безопасности ГДР к террору и саботажу против Западной Германии - Томас Ауэрбах - Публицистика
- Родина (август 2008) - журнал Русская жизнь - Публицистика
- Терри Пратчетт. Жизнь со сносками. Официальная биография - Роб Уилкинс - Биографии и Мемуары / Публицистика