Бахтина слиты, раздельны же лишь в абстракции. Это верно как для системы взглядов Бахтина в целом, так и для мельчайших элементов его мысли. Философствование Бахтина на каждом его этапе телеологически предполагает «эстетику словесного творчества»; наоборот, любая бахтинская литературоведческая концепция, ни в малой степени не переставая быть таковой, является тем или иным разворотом учения о бытии. И о многом говорит уже подбор бахтинских категорий: называя (уже в трактате «К философии поступка») философского «субъекта» – субъекта поступка, познания, творчества – «автором», Бахтин подразумевает при этом не один только «этический» мир, «нравственное бытие», но и эстетическую действительность художественного произведения.
Сам Бахтин, осмысляя собственный творческий путь, видел за совокупностью всех своих, казалось бы, принадлежащих к разным сферам знания трудов «единство становящейся (развивающейся) идеи»[412]. Ни к чему преувеличивать влияние на мыслителя исторических обстоятельств, цензуры и т. п.: Бахтин писал, следуя не «социальным заказам», но внутренней логике этой идеи, с неуклонной последовательностью переводя ее с одной ступени на другую, глубоко прорабатывая каждый момент ее становления. Так, досконально описаны Бахтиным ситуация «поступка» в его понимании, затем произведение как эстетическое событие, диалог и карнавал; экскурсы же в философию языка, неоднократно совершаемые Бахтиным, словно были призваны дать ключ к опознанию его философского типа. Произведения Бахтина разных лет, по его собственному свидетельству, объединены «одной темой на разных этапах ее развития»[413]. Но что это за тема? Как, какими словами определить бахтинскую «идею», и в чем состоит логика ее «становления»? На мой взгляд, именно в попытке ответа на подобные вопросы – путь к разрешению загадки Бахтина. Ряд исследователей уже пошли по этому пути. Назову здесь автора единственной на сегодняшний день монографии о Бахтине на русском языке В.С. Библера, точно сказавшего, что «книги Бахтина необходимо понимать как одну книгу, “части” которой соединены (и отстранены друг от друга) решающе существенной логикой переходов, преображений, разрывов, переформулировок»[414]; В.Л. Махлина, видящего в центре представлений Бахтина категорию диалога[415]; американского бахтиноведа Майкла Холквиста, писавшего в одной из своих последних книг о единстве бахтинской мысли – распространении Бахтиным диалогического принципа на частные гуманитарные науки[416]; американцев же Кэрил Эмерсон и Гарри Морсона, остроумно попытавшихся охватить бахтинский феномен с помошью многозначного понятия «прозаичности»[417]. Можно критиковать эти подходы, предлагая взамен них другие, но несомненное их достоинство – убежденность во внутренней цельности всего корпуса бахтинских работ, видение единого бахтинского лика. Право же, миф о Бахтине-Янусе должен быть преодолен, философски-филологическое учение, созданное Бахтиным, должно быть понято и описано как единое целое.
Кажется, в западном бахтиноведении проблем, связанных с двуипостасностью Бахтина, не возникает: западному сознанию филологизированное философствование хорошо знакомо. Взаимное перетекание друг в друга представлений о бытии и языке – онтологизации языка вместе с вербализацией бытия – наличествует в воззрениях такого столпа философии XX в., как М. Хайдеггер. Сближение бытия и языка-речи совершается в диалогической философии Ф. Розенцвейга и Ф. Эбнера. Потому для западного воззрения образ Бахтина не раздвоен: чаще всего он конституируется вокруг единого центра – категории слова, переводимого на английский язык как «discourse», – категории, имеющей ярко выраженный междисциплинарный характер, принадлежащей как контексту философии, так и – сугубо – филологии. Впрочем, для западной бахтинистики назревает другая забота, что чревато новым переворотом в ней. Дело в том, что сохранившаяся часть трактата Бахтина «К философии поступка» до сих пор[418] не переведена ни на один из европейских языков, а потому доступна лишь филологам-славистам. Но этот трактат является ключевым для понимания «специализации» бахтинского творчества: именно в нем Бахтин заявляет о своем намерении построить систему «нравственной философии», краеугольный камень которой – категория поступка[419]. И именно в этом, самом первом из уцелевших крупных своих трудов мыслитель характеризует собственное учение как своеобразную онтологию – концепцию «бытия-события», и одновременно, что не менее важно, отказывается от картезианской субъект-объектной познавательной парадигмы, выдвигая в противовес ей идею «участного мышления». В «Философии поступка» современным исследователем естественно усматривается чисто философское, доэстетическое и дофилологическое ядро; и если Бахтин все же вправе называться философом умозрительного типа, то именно будучи автором данного трактата. Недаром именно в связи с «Философией поступка» у Г. Морсона и К. Эмерсон сказано: «“Образ преддиалогического” Бахтина является особенно интригующим»[420]. Ныне воззрения Бахтина на Западе понимают в связи с проблемами эпистемологии – «эпистемологии дискурса», теории «речевого мышления», с которым иногда связывают будущее философии[421]. Быть может, «Философия поступка» побудит западных исследователей к анализу системы Бахтина как онтологии, и вообще, будет осознано, что свои истоки мысль Бахтина имеет не в «слове», но в «бытии»[422]. Хотя вполне вероятным может оказаться и другой поворот событий: Бахтин сохранит в западной науке уже выработанный, привычный свой образ «гуманитарного» мыслителя, бахтиноведение же продолжит движение по прежним рельсам использования идей и категорий Бахтина для многообразнейших частных нужд: от осмысления мирового романа до социальных проблем в бывших колониях и феминизма…
Вероятно, у русского, только что возникшего бахтиноведения все же другая миссия – осмысление феномена Бахтина как такового. Эта задача достаточно ответственная и требующая большой точности формулировок. И насущная для науки о Бахтине, она чревата опасностью «завершения», замыкания на себя бахтинского феномена: дескать, мы осмыслим наследие Бахтина, после чего останется сдать его в историко-философский музей. В западной бахтинистике Бахтин – пусть не до конца понятый – изначально, по причине прагматичности западного подхода к нему, воспринимается более живо и динамично: его идеи действительно инспирируют разнообразные области знания. В целом одна миссия может плодотворно дополнить другую, и из-за ясности этого положения я не стану на нем задерживаться. В своей попытке понять творческий облик Бахтина в его философско-филологическом единстве мне хотелось бы путем рассуждений прийти к тому, что западное бахтиноведение постигло непосредственно. Но стоит ли обосновывать вроде бы уже очевидное, стучаться в открытую дверь? Как мне кажется, стоит, поскольку то, что очевидно для западного сознания, для нашего непривычно. «Идея» Бахтина, вызревшая в стихии западной новейшей философии, несравненно ближе западной ментальности, чем русской; для нас еще совершенно неясно формирование данного типа философствования – возникновение в философском сознании сильнейшего крена онтологии в сторону философии языка, сближение бытия с языком. И Бахтин, перекинувший русским мост к западным философским интуициям, сможет помочь нам понять эти более общие закономерности. Прослеживая становление «идеи» Бахтина, мы сможем опознать какие-то черты развития и европейского философского сознания.
Задавшись целью реконструировать единый творческий лик Бахтина, намечу в своем исследовании два взаимосвязанных аспекта, два направления рассуждений.