Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Семашко и Президиум Высшего Совета убеждают меня, что я должен поехать в Норвегию в качестве капитана команды конькобежцев. Так как там предстоят деликатные разговоры с руководством норвежской компартии, которому надо объяснить изменение политики Спортинтерна (в скандинавских странах вопросы спорта, и в особенности зимнего – лыжи и коньки, – играют очень большую роль). Я соглашаюсь, захожу к Молотову и провожу на всякий случай постановление Оргбюро ЦК о моей посылке капитаном этой команды.
Через день-два надо ехать. Все вопросы моей жизни становятся ребром, потому что я сразу принимаю решение, что это для меня случай выехать за границу и там остаться, отряхнув от моих ног прах социалистического отечества.
Но у меня есть одно чрезвычайное затруднение – мой роман.
В Советской России у меня был только один роман, вот этот.
Она называется Андреева, Алёнка, и ей двадцать лет. История Алёнки такова. Отец её был генералом и директором Путиловского военного завода. Во время гражданской войны он бежал от красных с женой и дочерью на Юг России. Там в конце гражданской войны на Кавказе он буквально умер от голода, а жена его сошла с ума. Пятнадцатилетнюю дочку Алёнку подхватила группа комсомольцев, ехавших в Москву на съезд, и привезла в Москву. Девчонку определили в комсомол, и она начала работать в центральном аппарате комсомола. Была она на редкость красива и умна, но нервное равновесие после всего, что она пережила, оставляло желать лучшего.
Когда ей было семнадцать лет, генеральный секретарь ЦК комсомола товарищ Пётр Смородин влюбился в неё и предложил ей стать его женой. Что и произошло. Когда ей было девятнадцать лет, она перешла работать в аппарат ЦК партии на какую-то техническую работу. Тут я с ней встретился. Роман, который возник между нами, привёл к тому, что она своего Смородина оставила. Правда, вместе с ней мы не жили. Я жил в 1-м Доме Советов, а рядом был Дом Советов, отведённый для руководителей ЦК комсомола. У неё там была комната, и рядом с ней жили все её подруги, к обществу которых она привыкла.
Роман наш длился уже полтора года. Но Алёнка не имела никакого понятия о моей политической эволюции и считала меня образцовым коммунистом. Открыть ей, что я хочу бежать за границу, не было ни малейшей возможности. Я придумал такую стратагемму.
В последние месяцы я перевёл Алёнку из ЦК на работу в Наркомфин, секретарём Конъюнктурного института. Работа эта ей очень нравилась и очень её увлекала. Я придумал ей командировку в Финляндию, чтобы собрать там материалы о денежной реформе, которые будто бы по ведомству были очень нужны. Через Наркомфин я провёл эту командировку мгновенно. Я надеялся, что она пройдёт и через ГПУ (заграничные служебные паспорта подписывает Ягода), тем более, что я еду в Норвегию, а она в Финляндию. Я рассчитывал на обратном пути встретить её в Гельсингфорсе и только здесь открыть ей, что я остаюсь за границей; и здесь предложить ей выбор: оставаться со мной или вернуться в Москву. Естественно, если она решила вернуться, всякие риски бы для неё отпали – она бы этим доказала, что моих контрреволюционных взглядов не разделяет и соучастницей в моём оставлении Советской России не является.
Проходит день, моя команда готова. Это три конькобежца: Яков Мельников, в данный момент самый сильный конькобежец в мире, в особенности в беге на короткую дистанцию (500 метров), Платон Ипполитов, который очень силён на среднюю (1500 метров), и молодой красноармеец Кушин, показывающий лучшие времена на длинные дистанции (5000 и 10000 метров). Надо спешно выезжать. Иначе опоздаем в Трондгейм, где будет происходить первенство. Но мой паспорт должен подписать Ягода. А звоня в ГПУ, я ничего не могу добиться о моём паспорте, кроме того, что он «на подписи» у товарища Ягоды, а товарища Ягоду я добиться по телефону никак не могу, даже к «вертушке» он не подходит. Я быстро соображаю, в чём дело. Ягода делает это нарочно, чтобы сорвать нашу поездку. Если мы не выедем сегодня, мы в Трондгейм опоздаем. Что Ягоде и нужно.
Я иду к Молотову и объясняю ему, как Ягода, задерживая мои паспорт, пытается сорвать нашу поездку. Я напоминаю Молотову, что я еду по постановлению Оргбюро ЦК. Молотов берёт трубку и соединяется с Ягодой. Ягоде он говорит очень сухо: «Товарищ Ягода, если вы думаете, что можете таким путём сорвать постановление ЦК, вы ошибаетесь. Если через пятнадцать минут паспорт товарища Бажанова не будет лежать у меня на столе я передаю о вас дело в ЦКК за умышленный срыв решения ЦК партии».
А мне Молотов говорит: «Подождите здесь, товарищ Бажанов, это будет недолго». Действительно, через десять минут, грохоча тяжёлыми сапогами, появляется фельдъегерь ГПУ: «Товарищу Молотову, чрезвычайно срочно, лично в собственные руки, с распиской на конверте». В конверте мой паспорт. Молотов ухмыляется.
В тот же день мы выезжаем. В Осло мы попадаем вечером накануне дня, когда разыгрывается первенство. Но попасть в Трондгейм мы не можем – последние поезда в Трондгейм уже ушли, а свободного аэроплана найти не можем – они все там, в Трондгейме. Нам приходится удовлетвориться состязанием со слабой рабочей командой. Но времена, которые показывает наша команда, лучше, чем времена на первенстве мира. Газеты спорят, кто выиграл первенство морально.
Полпредша в Норвегии, Коллонтай, приглашает в полпредство генерального секретаря ЦК норвежской компартии Фуруботена, и я ему объясняю, как и почему Москва решила сделать переворот в политике Спортинтерна. Коллонтайша добавляет Фуруботену, какой пост я занимаю в ЦК партии, и это сразу снимает все возможные возражения.
В северных странах спорт играет несравненно большую роль, чем у нас. Газеты печатают в изобилии фотографии нашей команды и мою – капитана. Мы – все вместе, мы на катке встретились и разговариваем (главным образом, жестами) с юной чемпионкой мира по фигурному катанию Соней Энье, очаровательным пятнадцатилетним пупсом и т. д.
Вечером я решаю отправиться в оперу, послушать как норвежцы ставят «Кармен». То, что я ни слова не понимаю по-норвежски, меня не смущает, Кармен я знаю наизусть. В первом антракте я выхожу в фойе пройтись и останавливаюсь у колонны. Одет я не совсем для оперы, но публика меня по сегодняшним газетным фотографиям узнаёт – «это и есть большевистский капитан команды». Мимо меня проходит прелестная девица, сопровождаемая двумя очень почтительными и воспитанными юношами; она о чём-то с ними спорит, они вежливо не соглашаются. Вдруг становится понятным, в чём дело. Она направляется ко мне и заводит со мной разговор. Она говорит и по-французски, и по-английски. Сходимся на французском. Сначала разговор идёт о команде, о коньках. Потом собеседница начинает задавать всякие вопросы, и о Советах, и о политике, и о литературе. Я лавирую (я ведь должен остаться за границей) и стараюсь говорить двусмысленно, острить и отшучиваться. Собеседницу разговор очень увлекает, и мы его продолжаем во всех следующих антрактах. Я замечаю, что проходящие очень пожилые и почтённые люди кланяются ей чрезвычайно почтительно. Я её спрашиваю, что она делает. Работает? Нет, она у родителей; учится. Вечер проходит очень оживлённо.
На другой день, когда я прихожу в полпредство, Коллонтайша мне заявляет: «Час от часу не легче; теперь мы уже ухаживаем за королевскими принцессами». Я отвечаю, выдерживая партийную манеру: «А кто ж её знает, что она королевская принцесса; на ней не написано».
Но рапорт об этом идёт, и Сталин меня спросит: «Что это за принцесса, за которой вы ухаживали?» Последствий, впрочем, это никаких не имеет. Я с моей командой возвращаюсь через Финляндию. В Гельсингфорсе я надеюсь застать Алёнку. Увы, она в Ленинграде и просила меня звонить ей, как только я приеду. Я звоню. Она мне сообщает, что выехать не смогла, так как Ягода паспорт ей подписать отказался.
Положение получается очень глупое. Если я остаюсь за границей, по всей совокупности дела она будет рассматриваться как моя соучастница, которая неудачно пыталась бежать вместе со мной, и бедную девчонку расстреляют совершенно ни за что, потому что на самом деле она никакого понятия не имеет о том, что я хочу бежать за границу. Решать приходится мгновенно. Наоборот, если я вернусь, никаких неприятных последствий для неё не будет. Я записываю в свой пассив неудачную попытку эмигрировать, сажусь в поезд и возвращаюсь в Советскую Россию. Ягода уже успел представить Сталину цидульку о моём намерении эмигрировать, да ещё с любимой женщиной. Сталин, как всегда, равнодушно передаст донос мне. Я пожимаю плечами: «Это у него становится манией». Во всяком случае, моё возвращение оставляет Ягоду в дураках. Совершено доказано, что я бежать не хотел – иначе зачем бы вернулся. Человеческие возможные мотивы такого возвращения ни Сталину, ни Ягоде не доступны – это им и в голову не придёт.
Так как теперь совершенно ясно, что как я ни попробую бежать, Алёнку с собой я взять никак не смогу, у меня нет другого выхода, как разойтись с ней, чтобы она ничем не рисковала. Это очень тяжело и неприятно, но другого выхода у меня нет. К тому же я не могу ей объяснить настоящую причину. Но она – девочка гордая и самолюбивая, и при первых признаках моего отдаления принимает наше расхождение без всяких объяснений. Зато ГПУ, которое неустанно занимается моими делами, решает использовать ситуацию. Одна из её подруг, Женька, которая работает в ГПУ (но Алёнка этого не знает), получает задание, которое и выполняет очень успешно: «Ты знаешь, почему он тебя бросил? Я случайно узнала – у него есть другая дама сердца; всё ж таки, какой негодяй и т. д.» Постепенно Алёнку взвинчивают, убеждают, что я скрытый контрреволюционер, и уговорят (как долг коммунистки) подать на меня заявление в ЦКК, обвиняя меня в скрытом антибольшевизме. Ягода опять рассчитывает на своих Петерса и Лациса, которые заседают в партколлегии ЦКК. Но для этого надо всё же взять предварительное разрешение Сталина. Так просто к Сталину и обращаться не стоит. Но тут (это уже весна 1926 года, и Зиновьев, Каменев и Сокольников в оппозиции) приходит случайное обстоятельство. Я продолжаю встречаться с Сокольниковым. Сталина это не смущает – я работаю и в Наркомфине, и у меня с ним могут ещё быть всякие дела по этой линии. Но Каменев просит меня зайти к нему. С января 1926 года Каменев уже не член Политбюро, а кандидат. Я не вижу оснований не зайти к нему, хотя и не знаю, зачем я ему нужен. Я захожу. Каменев делает попытку завербовать меня в оппозицию. Я ему отвечаю очень кислыми замечаниями насчёт программных расхождений, которые он развивает: я не младенец и вижу, что здесь больше борьбы за власть, чем действительной разницы. Но ГПУ докладывает Сталину о том, что я был у Каменева. Тогда Сталин меняет отношение к делу и соглашается, чтобы меня вызвали в ЦКК и выслушали обвинения Алёнки – женщина, с которой вы были близки, может знать о вас интересные секреты. (Конечно, по советско-сталинской практике надо было пойти к Сталину и рассказать ему о разговоре с Каменевым, но мне глубоко противна вся эта шпионско-доносительная система, и я этого не делаю). На ЦКК Алёнка говорит в сущности вздор. Обвинения в моей контрреволюционности не идут дальше того, что я имел привычку говорить: «наш обычный советский сумасшедший дом» и «наш советский бардак». Это я действительно говорил часто и не стесняясь. Собеседники обычно почтительно улыбались – я принадлежал к числу вельмож, которые могут себе позволить критику советских порядков, так сказать, критику хозяйскую. Когда она кончила, я беру слово и прошу партколлегию не судить её строго – она преданный член партии, говорит то, что действительно думает, полагает, что выполняет свой долг коммунистки, а вовсе не клевещет, чтобы повредить человеку, с которым разошлась. Получается забавно. Алёнка, обвиняя меня, ищет моего исключения из партии, что для меня равносильно расстрелу. Между тем я, не защищаясь сам, защищаю мою обвинительницу. Ярославский, который председательствует, спрашивает, а что я скажу по существу её обвинений. Я только машу рукой: «Ничего». Партколлегия делает вид, что задерживает против меня суровый упрёк, что я ей устроил командировку за границу. Я не обращаю на это никакого внимания – я знаю, что всё это театр и что они спросят у Сталина, постановлять ли что-либо. Поэтому на другой день я захожу к Сталину, говорю, между прочим, о ЦКК так, как будто всё это чепуха (инициатива обиженной женщины), а потом так же, между прочим, сообщаю, что товарищ Каменев пытался привести меня в оппозиционную веру, но безрезультатно. Сталин успокаивается и, очевидно, на вопрос Ярославского, что постановлять ЦКК, отвечает, что меня надо оставить в покое, потому что никаких последствий это больше для меня не имеет.