Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я смотрел на снимок громадного храма, на башню, напоминающую человека в капюшоне, окруженную домами с крутыми крышами, и вдруг мне почудилось, что на темнеющем небе над башней собора я вижу едва заметный след пролетающей ласточки — тоненький, как царапина на стекле. Но разве стеклянная пластинка дагерротипа способна уловить тень птицы, стремительно пронесшейся в облаках?
Я провел рукой по фотографии.
Пальцы в чем-то красном? Помада? — таким цветом она красила губы. Написала что-то на стекле? Но что? И почему стерла? Я поднес фотографию к свету, пытаясь прочитать полустертую надпись, но сумел разобрать всего лишь несколько букв. Разглядывая темный снимок готической башни, на котором смутно краснели следы помады, я гадал, было ли то, что я стараюсь прочесть, адресовано мне, или же, скорее, панна Эстер перед самым отъездом на вокзал, вернувшись за чем-то в свою комнату, пока я ждал с вещами в салоне, красной помадой написала на стекле что-то, предназначавшееся ей одной, а потом, перед тем как уйти из комнаты, медленно стерла буквы кончиками пальцев?
Фуры
На Розбрат я пришел в четверг утром.
Что за суета? В такую пору?
Было десять часов. Перед домом большие конные фуры. Кучера с кнутами. А на фурах люди в холщовых фартуках расставляют сундуки и застекленные витрины. «Только осторожно!» — кричит кто-то возле последней фуры. Это Игнатьев — распоряжается, командует, направляет: «Сюда поставь! Осторожней! Стекло дорогое, шлифованное, а тебе бы только бросать! Видали такого?!» Все возы выстланы соломой, чтобы ничего не разбилось.
В открытом окне на втором этаже показался советник Мелерс. Я заслонил глаза от солнца: «Куда это вы собрались, пан советник? Да еще в такую рань?» Он помахал мне рукой: «Поднимайтесь, Александр Чеславович, самовар кипит, вишневое варенье, перемолвимся, как водится, парой слов перед отъездом. А ты, Игнатьев, — советник Мелерс высунулся из окна, — гляди, как бы Афанасию чего не сделалось! Осторожно неси и поставь на первую фуру, где мы сами будем сидеть!»
Я схожу с тротуара, потому что Игнатьев несет большой сосуд, а в нем Афанасий — покачивается, будто ошарашенный солнечным светом. Грузчики прерывают работу, смотрят с благоговением на стеклянный шар, который искрится в руках Игнатьева, вспыхивает радужными бликами, как огромный драгоценный камень. «Место освободите! — кричит Игнатьев грузчикам на первой фуре. — Пошевеливайтесь, раззявы! Не видите, я иду?» И вот уже застекленные витрины быстрее плывут в руках грузчиков, уже расступаются перед Афанасием, освобождая ему дорогу.
«Так в какое же путешествие вы отправляетесь, пан советник?» — спросил я, когда мы уселись за стол в гостиной на втором этаже. «На Байкал едем, Александр Чеславович. — Советник Мелерс подал мне чашку. — Пришло известие, что Дыбовский зверя прелюбопытнейшего в тайге обнаружил, каковой прежде только след свой оставлял на скалах. А он живой, понимаете! Названия ему еще нет, ибо он как бы между видов обретается, словно эта знаменитая latimeria chalumnae. В воде плавает, по земле бегает и летать якобы способен. И, говорят, красив необыкновенно. Сочетает в себе черты и млекопитающих, и рыб. Мы там с Дыбовским поразмыслим, как его живым сохранить, поскольку он, будучи извлечен на свет божий, в тоске великой угасает. А в Петербургской Академии никто не желает верить, что он и вправду в озере Байкал живет.
Так что надобно поспешать. Меня сам Дмитрий Иванович Менделеев в письмах уговаривает все на месте проверить, описать и — ежели позволят обстоятельства — в столицу империи государю нашему представить. Ведь, можно сказать, приоткрылись врата Земли и великая тайна выглянула из недр. Народ прибайкальский шумит-волнуется: от восхищения переходит к страху. Мольбы Господу возносит, мол, Апокалипсис Иоаннов близок».
«А потом, после Байкала, куда поедете?»
Советник Мелерс улыбается: «Потом? Потом поедем в далекий город на северном море». — «Возвращаетесь в Петербург?» — «Разумеется, в Петербург, отчитаться во всем, что увидим на Байкале, но затем дальше отправимся, в город на северном море — я туда давно уже собирался».
«И что же это за город?»
«Удивительный город, Александр Чеславович, и необыкновенно красивый. А съезжаются туда беглецы со всех концов Земли, коим на свете худо. На лугах у стен хасидов и менонитов можно увидеть, плясками воздающих хвалу Всевышнему. Храмы разные бок о бок стоят в полном согласии, а солнце с небес благословляет труды праведные и мятущийся дух укрепляет. В садах, что на берегу моря растут, яблок тьма тьмущая — ходишь словно по Саду Гесперид. И хоть наречия разные и языки мешаются на улицах, никто никому зла не причиняет.
И все отменного здоровья! Если кого боль и настигнет, то мягкая, мудрая, добрая, знающая меру, щадящая душу, подобно ангелам Боттичелли, что пальцами бережно людям глаза закрывают (не то что наш, озлясь сдирающий без удержу с души и тела красоту). Легкий ветерок с моря прилетает в город, вкус соли, будто горькую монету, оставляя на губах, остужая лихорадку жизни, а в небе над городом днем и ночью горят огни — кажется, там всегда стоят ясные и тихие сумерки, радуя глаз зрелищем вечной зари, которая никогда не гаснет. Потому жить хочется в полную силу. И кто бы туда ни приехал, всяк будет радушно встречен на воде, в залитом огнями порту, у Золотых ворот…
Вот так, Александр Чеславович, отвечаю я моему Игнатьеву, когда он начинает выспрашивать, почему аккурат в этом городе мы должны поселиться.
А он только смеется: Иван Григорьевич, да ведь такого города нет на свете. Я ему поддакиваю: ты прав. Возможно, и нет. Но кто знает, не попадем ли мы все в такой город после смерти».
«А как же называется этот город?» — спрашиваю я советника Мелерса, уже не скрывая улыбки.
Советник Мелерс наклоняет голову и дружелюбно смеется: «Да как он может называться! Только избранным известно его название. А сам он точно тот туман, что на рассвете занавеси развешивает над морем, мы же проницающий мглу свет принимаем за образ далекого порта, что светит, будто, ни дать ни взять, какой-то солнечный Ерушалаим».
В глазах советника Мелерса пляшут незлобивые вспышки иронии — наверное, ему когда-то случилось заметить, как я смотрю на темные фотографии домов, башен и ворот далекого города, которые панна Эстер расставила на буфете, и поэтому теперь он рассказывает мне про порт на северном море, куда после путешествия на Байкал якобы собирается, — а мне так горько становится на душе, что сейчас нам предстоит распрощаться и, быть может — как знать, — навсегда.
«А панна Эстер уехала», — говорю я, чтобы сменить тему. Советник Мелерс поднимает брови: «Уехала? Красивая очень была и умная, а такое не часто встретишь. И куда же она уехала?» — «В Вену, а потом дальше. Счастье свое искать». — «Не грустите, Александр Чеславович, — советник Мелерс гладит меня по плечу. — Кто знает, может, вам суждено еще встретиться».
Ах, этот советник Мелерс! Одержимый желанием изведать тайны Вселенной, душою устремлен в мрачные глубины Байкала, где надеется отыскать неизвестные существа, которые, будто священные саламандры ни в грош не ставя нерушимый порядок мира, в огне и воде предпочитают жить, — а сколько же тепла в его словах! И взгляд мудрый — в веселых глазах, глядящих на меня, когда мы сидим с ним вот так в гостиной на втором этаже дома на Розбрате, сверкает холодная искорка, как крохотный осколок разбитого зеркала, в котором отражен печальный лик мира.
А в гостиной вокруг нас пустые шкафы. Там, где лежали раковины, минералы и каменные цветы, золотится свежая пыль. Ящики, выдвинутые из шкафов, похожи на ниши в катакомбах Рима, из которых вынесли мощи святых мучениц и мучеников. Под потолком, по углам первые пауки начинают кропотливо ткать свои сети, но советник Мелерс только улыбается. Самовар на столе шумит, вишневое варенье к чаю очень вкусное, и, наверно, нескоро еще мне доведется такое попробовать.
Белые чехлы
До отхода поезда оставалось еще несколько часов.
Все уже было решено. Мы покидали Варшаву.
На полу стояли открытые кофры, чемоданы и сундуки.
Около пяти начали завешивать зеркала.
Сначала большое, в черной раме, с отражением купола св. Варвары; потом круглое, с позолоченными завитками, темное, обращенное, будто огромная линза подзорной трубы, к нише, в которой росли папоротник и плющ. Взмахом зажатого в пальцах полотна мы гасили светлые отражения наших лиц в зеркальной глубине, ладонью бережно разглаживали белую ткань на холодном стекле.
Потом, не дожидаясь указаний отца, мы принялись закрывать мебель. Полотно медленно опадало, превращая стол в белый остров на темном полу. Под белыми волнами исчезал буфет, мамино бюро, кушетка, гасло сверкание латунных дверных ручек и позолоченной оковки замочных скважин.